Преднамеренно не-наивное письмо «Песен Мальдорора», самой расщепленностью своего трехголосья предостерегающее против того, чтобы ему внимали чересчур простодушно, и отсылает к этой потаенной тревоге. Оно служит косвенным, но достаточно чувствительным обнаружителем угрозы, которая проистекает из предательской шаткости надменного духа, довольствующегося – и зачастую крайне довольного – исключительно самим собой. Раз все, что не он, есть «кесарева скверна», и скверна там, где до сих пор христиан ская вера помещала источник добра, то все остальное, действительная жизнь, рисуется стократ худшей юдолью, угодьями самого злобного и самого пакостливого из «кесарей» – Бога. Естественно, в столь безотрадном случае все и вся на белом свете чуждо, мерзко, духу нечему поклониться и не к чему прислониться, он навеки бездомен. А следова тельно, любые ценности и сдерживающие запреты отвергают ся безразборно, скопом. Над свалкой этих порушенных обломков восходит кровавая «заря» мальдороровской (или, что не так уж далеко, карамазовско-смердяковской) истре бительной вакханалии. Для Лотреамона уже не секрет то соскальзывание под уклон «сверхчеловечно» бесчеловечной вседозволенности, которое побудит вскоре ницшеанство договорить до конца сумрачные думы иных байронических скитальцев по вселенскому бездорожью. Раньше, чутче, бо лезненнее многих во Франции нащупал он изнутри опаснейшую подноготную издавна облагороженного страдальческим венцом надменного отщепенства, чья бытийная неукорененность, онтологическая беспочвенность способны обернуться кошмарной изнанкой. Сам плоть от плоти тех «блудных детей» XIX века, чьими терзаниями и упованиями насыщен воздух романтической культуры и ее ближайших окрест ностей, Лотреамон в этом семействе в свою очередь – блудный сын, заподозривший неладное в скитальческих заветах неприкаянных отцов. Поздняя «черная обедня» всех байронических Каинов и Люциферов исподволь переходит в «Песнях Мальдорора» с их сумасбродной гладкописью в панихиду по их отлетающим душам.
Самой этой книге, правда, пока далеко до расправы впрямую с удрученно-неприязненным настроем духа, заносчивого перед жизнью, настроем, еще разделяемым и уже тяготящим, кровно близким и отчасти чуждым. Размежевка голосов и служит орудием особого внутреннего спора с самим собой, который в книге никак не разрешается, оборван на полуслове и подвешен в воздухе. «Песни Мальдорора» не без остроумия были уподоблены когда-то Бретоном кипению «порождающей плазмы»: здесь яростный вселенский бунт словно бы растопил самые разнородные мыслительные, жанровые, стилевые образования, заставив их в бешеном вихре тереться друг о друга, рушить привычные перегородки между лирикой, повествованием, моралистикой, причудливо сплавляться и опять распадаться. Завтра из это го бродила наверняка возникнет что-то отчетливое, но что именно – пока непредсказуемо.
Отчаянной попыткой одним махом разрубить затянувшийся в «Песнях Мальдорора» неподатливый узел спора становящейся личности, которая плутает в поисках самой себя, с ее отчуждением в унаследованной культуре, и было напечатанное двумя отдельными выпусками «Предисловие к будущей книге». Строки, вынесенные в эпиграф (а затем еще и повторенные в самом тексте), звучат как победный клич вызволения из плена заблуждений и присяга новообращенного: «Я замещаю меланхолию мужеством, сомнение – уверенностью, отчаяние – надеждой, злобу – добротой, жалобы – чувством долга, скепсис – верой, софизмы – спокойным здравомыслием и гордыню – скромностью».
На протяжении многостраничной вереницы лирических афоризмов Лотреамон-Дюкасс крушит кумиры, которые прежде боготворил (хотя и не всегда внутренне безропотно) – чохом всех «сумрачных писак», «наших великих Дряблоголовых», – от Байрона и Ламартина до Гюго и Бодлера. Он громоздит язвительные перечни сработанных и опос тылевших ему теперь клише романтической литературщины с той же неуемной изобретательностью, с какой прибегал к ним в «Песнях Мальдорора» совсем недавно. Отныне строго-настрого наказано разломать и выбросить все эти подрывные инструменты духовного бунтовщичества, сомне ния, неудовлетворенности, поскольку пользовавшийся ими иконоборец с тех пор заделался иконописцем, поборником беспрекословного почитания мировой благостыни, простер тым в смиренном восторге перед совершенством жизнеустроения, от основ бытия до мелочей быта.