В следующей аполлинеровской книге, «Каллиграммы» (1918), заверения о тесной личной всепричастности к самым дальним и совсем близким, стародавним, сегодняшним и будущим событиям мировой жизни прозвучат еще громче, вопреки невзгодам окопной страды:
Испытывая, как и Рембо и по-своему Малларме, потребность чувствовать себя подключенным к тайнам мирового всеединства, Аполлинер в свою очередь вверяет себя покровительству легендарного Орфея, который «изобрел все искусства, науки и, будучи сведущ в магии, знал грядущее». Одна ко же, в противовес Малларме, он не бьется над извлечением квадратного корня всех вещей – их единосущей непреложности, а ждет «орфических» озарений от самого бурлящего вокруг жизненного круговорота. Он гостеприимно впускает в поле своих наблюдений своенравную случайность, будь то врезавшееся в память уличное происшествие, редкое ученое или просторечное словечко, поразивший своей броскостью бытовой штрих, мелькнувшее в уме фантастическое допущение. И предоставляет всем кусочкам этой мозаики прихотливо сочетаться или размежевываться с соседними – столь же по видимости случайными, чтобы их внезапные пересечения пролили непривычный свет на своеобычность и каждого из них и всего, что к ним вплотную или отдаленно прилегает. Единство целого тут не задано выдержанностью правильно и плавно развертывающегося письма в одном ключе, а вы растает из чересполосицы разнотемья – свободного монтажа впечатлений и мыслей, очутившихся друг подле друга вопреки своему несходству; сращение их между собой не нуждается ни в каких обоснованиях, кроме воли безошибочно меткого воображения и чутья.
Рассеянный строй такой, не вытянутой в линию и не стянутой к своему центру, а тем не менее упорядоченной лирической россыпи перестал бы быть самим собой от при нудительной просодической размеренности и нуждается если не обязательно во внестиховом «инобытии», как в «Озарени ях» Рембо, то по крайней мере в извилистом, местами рас ширяющемся, местами суженном русле стиха свободного. У Аполлинера он минует, как и река времени, свои приволь ные плесы, тесные горловины, тихие заводи, крутые излучи ны. И всякий раз меняет свой лад на перепадах от признаний в самом сокровенном, оброненных как бы мимоходом, к нестесненно громкому красноречию либо, наоборот, к не притязательной устной беседе; от строк распространенных, как цепочки из двух-трех звеньев, – к совсем кратким, выпукло подвешенным посреди пустоты пробелов-отбивок. Но при всех своих метаморфозах это разнопорядково-безразмерное течение исповеди остается в берегах всегда и везде верного себе аполлинеровского голоса. Непринужденный и вместе с тем проникновенный, он изощренно подвижен в своих отливах, приливах, переливах из отрывков обиходно-разговорных в звонкий метафорический мазок или в периоды стройно подтянутые, чеканные, где письмо классической выделки выглядит вдвойне классичным из-за своего неклассичного окружения.