«Надо отбросить, — думал он, — все, что рассеивает, мешает сосредоточиться на делах веры. Во время каникул я выполнял свое решение и шагнул вперед. Теперь надо двигаться дальше. На пути к духовному совершенствованию не бывает остановок: тот, кто не идет вперед, скатывается назад. До сих пор я руководился скоропреходящими минутами озарения, но не проявил готовности к долгому, упорному бдению. Отныне, со второй половины семинарского курса, я считаю первой своей обязанностью осуществление этого намерения».
И он стал усердно осуществлять его. Он старался должным образом выполнять все духовные упражнения: медитации, испытания совести, исповеди, молитвы. Нелегко ему это давалось. Как раньше, так и теперь он не находил в них никакого утешения, никакого духовного удовлетворения. Это была лишь обязанность, работа. Тяжелая работа, и ничего больше. Васарис мучил себя, стараясь сосредоточиться на пунктах медитации, которые ничего не говорили ни уму его, ни сердцу, так как он слышал все это много-много раз. Но ему объясняли, что эти истины и тайны настолько глубоки, что и за целую жизнь невозможно исчерпать заключенную в них красоту, духовную пищу.
Его мучил вопрос: почему он не видит этого?
Он перестал просить на исповеди советов у духовника, потому что ответы были ему заранее известны. В душе он не мог согласиться с ним.
Значит, что же, бог испытывает его или хочет умножить его заслуги? Нет. Бог испытывал святого Фому, святого Игнатия или других святых, служивших образцом для всех людей, но чтобы бог испытывал его, Людаса Васариса, — нет, этому он не хотел верить. В его представлении бог был бесконечным источником духовного света, тепла, любви и всякого блага. Кто приближается к нему, тот, естественно, должен чувствовать это тепло и свет. Он их не чувствовал, следовательно, душа его невосприимчива к божественному. Какой же из него выйдет ксендз?
И вот однажды ему пришла в голову мысль, что он должен прибегнуть к особым мерам пробуждения в себе веры.
По субботам, когда семинаристы ходили к исповеди, случалось несколько раз, что Васарис выполнял эту обязанность почти последним и оставался в часовне совсем один. Он и ранее замечал, а теперь совершенно явственно чувствовал, что пустая часовня настраивает его на особый лад, навевает умиротворение, покой. Именно в ту пору, когда он особенно старался воспитать в себе набожность, побороть душевный холод, у него возникла мысль воспользоваться настроением, навеваемым пустой часовней, чтобы возбудить в себе религиозное чувство.
После вечерних молитв, за полчаса до отхода ко сну, он возвращался в часовню и садился куда-нибудь в темный угол в ожидании наплыва сильных эмоций. И дожидался их. Часовня тонула в полутьме. Единственная горевшая перед алтарем лампада бросала свет прямо вверх, а внизу, проходя сквозь красное стекло, он рассеивался мягкими полутонами, едва разрежая ночной мрак. Лишь привычный глаз мог различить отдельные предметы. Здесь и днем было тихо, как в могиле, а поздним вечером эта тишина претворялась в подлинную симфонию безмолвия. Толстые стены старинного монастыря и сводчатые потолки оберегали от всех звуков. А если и доносился какой-нибудь дальний отзвук, то тишина эта казалась еще глубже, еще таинственней и чувствовалась еще сильнее.
Этот сумрак, эта тишина оказывали свое действие на нервы, и Васарис вскоре начинал ощущать и волнение и приподнятое состояние духа. Чаще всего его внимание было обращено на изображения святого Алоизия и святого Станислава, которые еще давно, в первый день по приезде в семинарию, произвели на него неизгладимое впечатление. Праведники будто оживали при колеблющемся огоньке лампады, лица их то озарялись, то омрачались, приобретая новое, не замечаемое днем выражение.
Сидя в своем уголке и созерцая святых, Людас жил этим полумраком, этой тишиной и, быть может, бессознательно наслаждался необычностью своего поведения. Ни одна мысль не нарушала пассивного созерцания, утонченной игры приглушенных ощущений. Так он просиживал здесь до последнего звонка, когда в часовню снова собирались семинаристы, чтобы перед сном еще раз посетить