Я чувствую ее отвращение – и в притворной улыбке, и в том, как, коснувшись меня, она тут же украдкой вытирает руку о свои юбки, словно испачкавшись. Я молчу, и она посылает Джейн Дормер разыскать Кэтрин, которая, как на грех, снова куда-то запропастилась.
В груде вещей Кэтрин лежит греческий Новый Завет сестры Джейн. Как только меня оставляют в покое, я ухожу с книгой в коридор, открываю первую страницу и читаю письмо, написанное на форзаце. Нет, скорее, вглядываюсь в изящный почерк Джейн. Читать нет нужды – каждое слово этого письма навсегда в моем сердце.
Так и не понимаю, почему мне она не написала ни слова. Зачем было оставлять Кэтрин письмо с пожеланием прочесть Завет – ведь всем известно, что она едва понимает по-гречески? Этот язык знаю я; это я день за днем слушала, как Джейн читает свою греческую Библию, пока Кэтрин бегала по парку наперегонки со своими щенками и строила глазки отцовским пажам. Должно быть, говорю я себе, Джейн решила, что я в наставлениях не нуждаюсь. Но, хоть и знаю, что это стыдно, да к тому же грешно, не могу побороть в себе молчаливую зависть к Кэтрин: не за то, что она прекрасна, как залитый солнцем луг, а я крива, как шпалерная яблоня, а за то, что ей Джейн написала, а мне нет.
– Мэри, пойдем прогуляемся? – Это Пегги Уиллоуби; она берет меня за руку и ведет через крытую галерею в сад.
Только что прошел дождь; в воздухе стоит свежесть, и пахнет влажной землей. Мы садимся на каменную скамью под навесом, стараясь не замочить платья; вода оставит пятна на шелке, и нам попадет от мистрис Пойнтц. Мы здесь самые младшие: Пегги, воспитанница
– Как думаешь, какой он? – спрашивает девочка.
Речь, разумеется, о женихе королевы, испанском принце Филиппе; в последние дни в покоях фрейлин только о нем и говорят.
Я пожимаю плечами.
– Ты же видела портрет.
Все мы видели портрет, вывешенный в Уайтхолле: тяжелые веки и взгляд, словно следящий за тобой, где ни встанешь. От одного воспоминания о нем у меня мурашки по коже. На нем сверкающие черные доспехи, позолоченные здесь и там, а чулки белее лебединых перьев. Когда портрет только повесили, Кэтрин и кузина Маргарет подолгу стояли перед ним, шептались и подталкивали друг друга локтями.
– Ты только посмотри, какие у него прекрасные стройные ноги! – говорила Маргарет.
– А гульфик-то какой! – добавила Кэтрин, и обе покатились со смеху, прикрывая рты ладонями.
– Вот что я хотела бы знать, – продолжает Пегги, – правду ли говорят, что он привезет с собой
– Ах, это, – говорю я. – Никто не знает.
– А что такое вообще
– Точно не знаю, Пегги, – отвечаю я.
Это ложь. Знаю;
– Пока мы добрые католики, нам бояться нечего, – добавляю я.
Пегги машинально тянется к висящим на поясе четкам. «Добрый католик» из нее такой же, как из меня, – попросту сказать, никакой; но мы должны притворяться католичками, от этого зависит наша жизнь. Так говорит
– Поэтому королева не позволяет Елизавете появляться при дворе? Потому что она не приняла католическую веру?
– Откуда мне знать? – отвечаю я. Перед глазами встает Джейн: что, если так же кончит Елизавета… а потом и Кэтрин? Но я поспешно прогоняю эту мысль, не дав ей овладеть мной.
– Ничего-то ты не знаешь!