На втором году насильной музыкальной школы один талантливый мальчик (в будущем мой муж) выкинул скрипку с третьего этажа.
С тех пор он очень полюбил музыку. Полюбил отважно и всеядно, как грохот рока, рваность джаза, истошноголосие, так и Бахную прелесть. А если еще и с представлениями — там, чем заковыристей, тем и лучше. Я же, тварь дрожащая от культуры, отбатрачила семь лет музыкальной школы при полной неспособности, но не рассталась с любовью послушать классическое и с мужеством претерпеть громыхательное. А со временем набралась храбрости для живых представлений — всего-то поглядеть-послушать, не зубы сверлить, если что.
И вот на днях мы отважно пошли на монооперу современного японского композитора «Ворон» по одноименной поэме Эдгара По. Ну вы помните:
Постановка: Готтем-опера. Готтем — это прозвище Нью-Йорка, чтоб отвлечься и представить его дьявольским (как будто, если не отвлекаться, это не так!).
Театр начался с удивления: перед входом толпились коммунисты и марксисты разного рода, у них в соседнем зале был пленум. Лезли с листовками, пришлось огрызаться. Культурно довольные — налево, идеологически недовольные — направо.
Сели, ждем. Это знакомое чувство — и скорей бы уж, и еще продлить ожидание хочется. Как секс, в общем, только подуховней, как принято считать.
Сначала была сюита современного французского композитора, эпигона Дебюсси (как он сам с гордостью признается), на тему этого «Ворона». Арфа и струнные. Представьте себе, если играть Дебюсси, но нечестно: ноты не подряд, а через одну, или через две даже, или задом наперед несколько тактов. При этом громко, отрывисто и еще периодически стучать кулаком по арфичной раме. Слушатели рукоплескали новаторству, даже скептические русские старушки, которые сначала оторопели, переглядывались: не сошли ли они с ума случайно. Но потом попривыкли, глаза закрыли и отдались чувствам.
Ну и я рукоплескала. У меня ребенок в детстве Дебюсси обожал, требовал каждый день пластинку крутить, прорвалась через новаторство к привычности.
Перед оперой народ накашлялся заранее, русские старушки расслабились: что им ворон, они видали, как град Китеж утоп прямо на сцене — ничем не удивишь, даже если уже огромный глаз повадился моргать на заднике, светящиеся квадраты заползали, а музыка еще не начиналась вовсе. Культурным было заранее известно, что так надо, это в антитрадициях японского театра Но, все знаменитые — в общем, вам повезло сегодня, и нечего тут ерзать, кашлять и скрипеть сиденьями. Тем более что билеты недешевые.
На сцене — страшная темная пустота, редкие лучи солнца сквозь щели, маленький оркестр в углу, две женщины — меццо-сопрано и балерина, обе в грязно-сером — больные печальные птицы. Музыка завораживающая, навязчивая, монотонная, с шорохом и ветром. Странное действо. Балерина обвивалась вокруг певицы, замирала, отторгалась, прихрамывала в углу. Голос переходил от речитатива к пению, из-за легкого немецкого акцента казался совсем потусторонним, загробным. Не отпускало ни на секунду, до последнего шепота: nevermore, nevermore.
Никогда больше, никогда...
Мы вышли. Марксистский шабаш был в разгаре, красные майки с серпомолотами — давно такого не видала. На душной станции метро играли джаз, мы потанцевали, пока ждали поезда. А потом поезд стоял в туннеле полчаса — на рельсах обнаружилась куча мусора. Кто ж его приволок туда? Крысы налущили орехов? Демоны нашвыряли? Машинист подбадривал пассажиров: вот уже убирают, немного осталось, сейчас поедем.
В переходах бездомные укладывались спать, галдели туристы, где-то выла скорая, люди спешили домой. Ночной Нью-Йорк — всем есть место. Всегда.
А там, в темном пустом театре, замерло nevermore...
Московские соловьи шестидесятых годов
В шестидесятые годы прошлого века в Москве существовал хор старых большевиков. Они выступали в домах культуры, пели революционные песни всех народов — в общем, бодрились как могли. Дамы были одеты каторжно-элегантно — в серое. Мужчины — в бесформенные советские костюмы. Хормейстером у них была молодая пламенная женщина: все-таки не под силу старикам махать руками два часа.
Пели с огоньком, с кокетством даже. В некоторых песнях в революционный процесс вовлекался соловей. За соловья у них был усатый буденного вида старик с клюкой, который сидел в стороне. Хормейстерша его незаметно подзывала, он вытягивался и свистел соловьем, а потом, сорвав аплодисменты, ё покорно садился на свой стульчик.
После концерта происходила общая тусовка большевиков и аудитории.
— Вы когда сидели, в тридцать седьмом?
— А я, берите раньше, уже в тридцать пятом...
— На Беломоре?
— Ну конечно, а потом там...
— И Комсомольск-на-Амуре строили.
— Вас когда реабилитировали?
— А меня в пятьдесят восьмом, после Берии.
— А я потом еще два раза в партию подавал заявление, только в шестьдесят втором вернули партбилет.