Это никогда не проходит, этим нужно просто переболеть. Звучит, может, и странно, но оно так. А когда совсем невмочь, есть успокоительная трава чабрец, надо собрать ее и заварить чай. У нас он целыми полянами растет, в каждой хате найдется. Хорошо еще добавить ромашки и зверобоя, тогда богаче вкус. Или пойти и печь хлеб. От всех мыслей отвлекает, только и думаешь о том, чтобы тесто не съехало да хорошенько пропеклось. Или взяться вязать носки для всех на зиму, если повезло и есть пряжа. Пока вяжешь, очень удобно молиться, получается вязаный ружанец для Панны Марии.
После я еще Геновефу родила. Девочки всегда сильнее.
Я – мать трех дочерей и всегда буду матерью сына. Как мой Янка всегда будет отцом сына.
Мальчик родился хилый, но я запретила себе плакать.
Нельзя плакать по детям, ибо они дружат с ангелами, зальешь ты их райский уголок водой, не будет им покоя.
Мои невыплаканные слезы летали черными мухами перед глазами. Поначалу, когда я керосинку долго разжечь не могла или когда пыталась вдеть нитку в иголку. Однажды утром проснулась, а у меня одна из мух прямо на глазу сидит. И не смахнуть ее, точно приклеенная. Я позвала Янку, а он говорит: пропал твой голубенький глазок, Казя.
Поехала я в большой город, в больницу, где много докторов и каждый свое лечит, такой специальный доктор вставил мне искусственный глазок. Ничего не показывал этот глазок, да другого мне не предложили.
Я – твоя прабабка Казимира, мать твоей бабки Халинки, дома моего больше нет, и меня тоже уже нет. Когда ты долго не разглядываешь черно-белые фотокарточки, я прихожу в твои цветные сны. Не думаю, что могу объяснить, зачем мне это. Может, для того, чтобы ты знала, что когда мои глаза видели, они были голубые. Такие же, как твои.
На ковре много разноцветных ромбиков, в ромбиках прячется олень с большими рогами и зайчик с маленьким хвостиком, елочка и дьяволенок с рожками.
Я не вижу, ты все выдумала, говорит Баба, ну и фантазия у тебя, отец, глянь, да какой там олень! Дед, по своему обыкновению, смеется.
Но они никуда не исчезают, эти фигуры, не меняют формы, существуют на ковре, как первобытная наскальная живопись, а ковер – первое, что я вижу после пробуждения. Память и привычка – одно и то же, оттого не имеет значения – утром или днем, я сначала ищу всех обитателей ковра и только потом поднимаюсь с постели и шлепаю в зал. В зале стоит трельяж, стоит так, что, выходя из спальни, я отражаюсь сразу в трех зеркалах, иногда я сдвигаю створки, получается лабиринт, где одновременно находятся несколько девочек с красной щекой, заспанным глазом и вышедшими из повиновения вихрами на затылке. На голове у меня беспорядок почти все то время, что я гощу в доме из красного кирпича, я – лахудра, так сказала бы мама, но мамы нет, Бабы нет, я сажусь на стул, и Дед распутывает мои редкие, тонкие волосы расческой-ежиком с металлическими шариками на конце каждой иголки. Случается, что в захватанном зеркале отражается и вполне опрятная девочка.
А потом мы идем за кирпичиком. Каждый день, в одно и то же время, я точно знаю, хоть пока и плохо понимаю в часах, мы идем мимо дома тети Вали, мимо дома Алеськи, у которой во дворе песочница, мимо дома старого Рысика, с которым Дед играет в карты, в хлебный магазин. Каждый день мы покупаем самый мягкий на свете хлеб, который делают на Бабиной работе. Рыжий кирпичик с одним очень черным, глянцевым боком, блестящим, как начищенный ваксой ботинок. Выбрав на деревянном поддоне самый ровный, самый пропеченный, Дед молча и торжественно протягивает мне одну копейку и выходит из магазина, размахивая капроновой сеткой с кирпичиком, в то время как я уношу с собой обязательную продолговатую картонную коробочку с яблочным повидлом, прикрытым сверху белой шелестящей бумажкой. Ничто не доставляет мне такого несказанного удовольствия, как эта копеечная радость. Только сам Дед. Каждый день, проведенный с ним, делает меня обладательницей белой коробочки с ярко-красным яблоком.
Баба приходит с работы почти всегда в самый разгар чаепития. Я снова сижу на Дедовом любимом стуле, на котором сидеть никому нельзя, а мне можно, и трепетно держу чайную ложечку со сверкающими, как темный янтарь в ее ожерелье, остатками повидла.
– Она и сегодня съела целую коробку, – недовольно ворчит Баба. – У нее будет болеть живот. Сначала нужно было поесть кокоры!
Кокора – тонкий картофельный пирог с луком и маленькими шкварками, который Баба готовит в печке, когда не нужно поститься и ее посещает вдохновение или я. Наверное, лучше кокоры блюда нет. Но ведь и вкуснее повидла тоже ничего нет, хоть мы с Дедом и путаем очередность еды.
Живот никогда не болит. Я смеюсь: неправда, неправда, зажимая рот рукой, смех без причины – признак дурачины. Дед заговорщически отвечает мне хитрым прищуром с тысячью лучиков вокруг глаз. Баба укоризненно смотрит на нас, качает головой и идет разогревать кокору.
Огонь синий, красивый, васильковый, лиловый, иногда оранжевый. На огне кастрюля-гигант, занимает большую часть плиты. В кастрюле варится белье. Мама говорит: кипятится.