Предметом еще большего беспокойства стали события в Австрии – так называемый Июльский путч, начавшийся 25 июля. В тот день эсэсовцы, одетые как австрийские солдаты и полицейские, ворвались в штаб-квартиру федерального канцлера Энгельберта Дольфюса, убили канцлера и захватили венскую студию главной австрийской радиовещательной корпорации, передав ложный экстренный выпуск новостей, который должен был послужить сигналом к общему нацистскому восстанию. И хотя большая часть австрийцев сохраняла спокойствие, произошедшие в нескольких землях кровавые стычки между нацистами и силами армии и полиции, сохранявшими верность республике, унесли не менее 200 жизней. В итоге путч провалился – как вследствие недостаточной организованности нацистов, так и из-за сопротивления, оказанного им силами правопорядка. Но эта первая попытка расширить пределы нацистской Германии стала потрясением для Европы. Беньямин внимательно следил за ходом путча по радио – для него это стало «действительно памятным переживанием» (GB, 4:500). Впрочем, у этих событий имелся один аспект, вызвавший беспокойство лично у него. Вскоре ему стало известно о том, что Карл Краус, один из очень немногих еще живых европейцев, к которым он мог испытывать благоговение, выразил свою поддержку Дольфюсу в крайне сомнительных выражениях: «[Австрийские евреи] считают австрийский национал-социализм не меньшим, а большим злом, „абсолютным ужасом“ и поэтому хотели бы, чтобы социал-демократы относились к гаранту – при всей его интеллектуальной чужеродности и антипатичности – как к меньшему злу. Что касается нас самих, никогда не являвшихся „попутчиками“, особенно попутчиками лжи, мы больше ничего не можем поделать с этой концепцией. Мы считаем политику Дольфюса большим благом по сравнению с политикой социал-демократов и считаем политику последних в лучшем случае меньшим злом по сравнению с национал-социализмом»[392]
. Дольфюс был легитимным канцлером, но он воспользовался процедурным кризисом в австрийском законодательном органе для того, чтобы ввести чрезвычайное положение, и фактически правил страной как диктатор, не обращая внимания на парламент. Отвергая германский нацизм, он в то же время стремился перестроить австрийское государство по образцу фашистского режима в Италии. И потому Беньямин был встревожен этой «капитуляцией» Крауса перед «австрофашизмом». Это заставило его задаться вопросом: «Остался ли еще кто-нибудь, кто тоже способен поддаться?» (C, 458).К сентябрю Беньямин был готов покинуть Сковсбостранд. Дело было не в его взаимоотношениях с Брехтом – они оставались сердечными и продуктивными. Но он чувствовал себя одиноко. Хелене с детьми бежали с Фюна из-за вспышки полиомиелита, а переписка с внешним миром, от которой зависел Беньямин, сократилась до размеров ручейка. Погода летом стояла скверная, вследствие чего и без того скудные возможности для прогулок и купания сократились почти до нуля. К тому же, несмотря на благодарность, которую Беньямин испытывал к Брехту и Хелене, их дом и царившая в нем атмосфера в конечном счете не пришлись ему по вкусу. Присутствие Маргарете Штеффин делало атмосферу в доме гнетущей. Брехт пытался держать свою любовницу в отдалении от семьи, и потому она пропадала на целые дни, но все же ревность между ней и Хелене нагоняла на всех остальных нервозность. Даже более жизнерадостные дни в доме у Брехта не всегда устраивали Беньямина; порой в комнате находилось разом по десятку человек, и далеко не с каждым из них было приятно общаться. Дни, проводившиеся им в одиночестве у себя в крестьянском доме, как он сообщал Хоркхаймеру, способствовали работе, но не той работе, которой он хотел бы заниматься, а именно изысканиями, связанными с пассажами. Для этого нужно было находиться в Париже. Хотя во время первого пребывания в Дании Беньямин ни разу не упоминал о преследовавшей его глубокой депрессии, он писал ближайшим друзьям о неважном психологическом самочувствии, отмечая часто «обнажающееся внутреннее состояние» (BS, 138).
Поэтому он нуждался в каких-нибудь развлечениях, которые нарушили бы монотонный распорядок жизни, и не мог удержаться от того, чтобы сравнить свое положение в Дании с воспоминаниями об Ибице. 19 августа в черновике письма, адресованного Блаупот тен Кате, он писал: