— Не надо раздеваться, детка! — сказал Панин. — Простынешь… Не смотри, что лето… У нас климат континентальный.
— Коля! — тихо сказала Людочка. — Коля! Я хочу на улицу. У меня не ходят ноги? Да? А почему? Что со мной случилось, Коля?
— Ерунда! — ответил Панин, испугавшись и обрадовавшись сразу. Давно не было у нее мысленной здравости, он уже и забыл когда. — Пойдут твои ножки, пойдут! Хочешь я тебя вынесу на воздух?
— Да! Очень, — тихо сказала Людочка.
Он поставил на резное крыльцо вольтеровское кресло, которое давным-давно снял с чужой помойки. Сейчас на нем была перекладина, сделанная специально для Людочки. Он усадил ее, задвинул палку, закрепил. Положил на плечи жены платок, ноги обул в отрезанные валенки.
— Смотри, деточка! Звезды!
— Я вижу, — ответила Людочка. — Как тихо.
Панин присел у ее ног. Вот если есть Бог, думал он, то мне ничего не надо, ничего. Пусть она не ходит, пусть. Пусть у меня будет болеть и печенка, и селезенка, пусть сгрызет меня ревматизм… Но пусть ее не покинет разум. Панин мог отдать за это и жизнь, но он боялся, что эта замена может быть опасной для Людочки. Что тогда с ней станет? Конечно, сын у них хороший, но ведь и не настолько, чтоб носить мать на руках. Таких детей теперь, считай, и нет. Поэтому ему надо жить. И надо, чтоб у него были руки-ноги.
— Коля! — тихо сказала Людочка. — Коля! Какой же я тебе крест!
— Нет, — закричал Панин. — Нет. — И взбаламутил тишину.
Загавкал Джульбарс, ему ответили товарищи по роду и племени, хрюкнула где-то свинья, хлопнули у кого-то двери, там и сям зажглись окна. Панин зажал рот рукой. «Ах, я идиот, — думал он, — я сбил ее с ума!»
Но не сбил. Людочка жадно прислушивалась к забытым звукам. И лицо ее было под стать звездному небу — оно было умиротворенным и вечным. И Панин закричал снова, давя собственный крик кулаком. Он испугался вечности Людочкиного лица как знака ухода. Вот почему она «в себе», вот почему попросила себя вынести. Она уходит, уходит…
Панин обхватил ее ноги вместе с ножками кресла, а Людочка гладила его волосы…
— Раскричался, — говорила она. — Раскричался, как молодой. Ты, Коля, держи себя в руках… Держи, миленький…
Потом Панин отнес ее в кровать, а так как страх не проходил, он решил лечь рядом с кроватью на раскладушке.
Они заснули, держа друг друга за руку.
Слеза Панина затекла в ухо, а свою слезу Людочка слизнула.
Вечером они сошлись на улице снова. Сорока в шляпе, Шпрехт в галошах на босу ногу, Панин, как всегда, в диагоналевых штанах, которых в природе давно нет, но Панин носит вещи долго.
— Миняева ховают завтра, — сказал Сорока, — на старом кладбище.
Шпрехт вынул ногу из галоши и внимательно посмотрел на большой палец с янтарным ороговевшим ногтем. Странная реакция на сообщение Сороки, даже в чем-то неуважительная. Смерть и палец.
— Хам, — сказал Сорока Шпрехту, — хам, и другого слова на свете нет.
— Яволь, яволь, — ответил Шпрехт. — Ноготь — сволочь… Дает воспаление под собой… Парил, парил…
— Вы сходите в больницу, и пусть вам его срежут, — посоветовал Панин. — Чтоб не было общего заражения.
— Я пойду на кладбище, — сказал Сорока. — Она как раз у меня в это время спит… Миняев был нормальный мужик. При его должности много мог подлости сделать, а он зря не цеплялся…
— Не скажите. — Панин занервничал. — Не скажите…
— Ты, конечно, про себя… Но ты сообрази, откуда ты приехал? Сообразил? Миняев же на бдительность был поставлен. Это надо понимать… Думаешь, всех тогда правильно выпустили? Компанейщина была. Абы, абы…
— Тут я согласен, — сказал Шпрехт. — Хоть забирать, хоть отпускать — это у нас чохом. Лишь бы больше. Гросекомпания. Мы народ количественный. Мы без дробей считаем.
— Это надо договориться, что считать дробью, — ответил Сорока. — Если я или ты, то и нечего нас считать. Пропащий для страны материал. Я уже не помню, когда на партсобрание ходил. Хорош? Я и есть дробь.
— А я нет! — тонко прокричал Панин. — Я не дробь и не позволю так себя называть. И больная моя супруга не дробь…
— Это вы зря заноситесь… — Шпрехт ни с того ни с сего занервничал. — Личность — это голова. Копф. Деятельность мозга. У вашей уважаемой жены отказал мозг…
— Кто вам сказал эту глупость? — засмеялся Панин. — Кто? Личность — это душа. Это сердце. Мозг — это инструмент жизни. И у Людочки он присутствует.
— Личность — это прежде всего польза, — рявкнул Сорока, — а от нас всех пользы народу нету. Это ж кем надо быть, чтоб такое не понимать?
— Получается, по-вашему, мы лишние люди, — Шпрехт вылез из галош и зарыл ноги в пыль. Легчало сразу, мгновенно, ступне делалось радостно, и она даже как бы попискивала от удовольствия. Физическая приятность ослабляла мысль, и не хотелось больше спорить с Сорокой. Они сроду на разных платформах были и есть, но глупо выяснять это сейчас.
— У вас огурцы завязались или? — спросил Шпрехт сразу двоих, ввинчиваясь пятками поглубже в землю.
— Слабо, — ответил Сорока, — огудина большая, а завязи нет.
— А у меня пошло дело, — гордо сказал Панин. — Я же вам предлагал семена.