Мать в истерике. Она хотела положить папу на обеденный стол и сидеть рядом долго-долго, и трогать его лицо, его глаза, его руки. Так она кричит. И еще, что варварство хоронить из казенного места, что человек до сорока дней (а еще коммунистка) все понимает и чувствует, и каково ему там, в морге? Ведь у него есть родной дом, надышанный им. И она плачет так громко, что я понимаю только одно: к ней надо срочно ехать.
Я слепо выхожу из подъезда. Пахнет гарью. С улицы я вижу, что это зияет смрадной раной Белый дом. Все эти дни я была с папой. Я еще думала: слава Богу, он это не видит, все эти танки и пушки. Лучше, что он умер, не услышав генерала Макашова, когда тот собирал свою шпану на штурм. Может, и правда, что Бог нас освобождает от того груза, который нам вынести не под силу? Что-то сильное и стремительное ударяет меня в бок. Я не могу понять что. К боку прижата любимая мягкая сумка. Я беру ее в руки. Она пробита в той части, что была ближе к спине. Дырка рваная и достаточно большая. Я открываю сумку. Разбито зеркальце, помада всмятку, а у крохотной металлической пудреницы, как бы даже серебряной, во что я не верю, лежит пуля со сплющенным носиком. Пуля явно летела в меня, и от сердца ее отделила сумочка. Снайпер, видать, был фиговый, что там говорить! Целая большая спина и мелкая зажатая под мышкой сумка. Но, может, он и не хотел меня убить, может, он просто выпускал пар, накачанный в него командирами, и осталась последняя пуля. Ну что с ней делать, как не выпустить навскидку по дуре, что, едва передвигая ноги, бредет по улице от века революционной Пресне. Ах, папа! Еще бы сантиметр – и ты подхватил бы меня в других пределах. Интересно, был бы ты рад, что я с тобой, или тебе было бы жалко моей недожитой жизни? Конечно, второе. Случись первое, ты бы умер еще раз в холодном морге. В тебе бы долопались целенькие сосуды, и то-то бы удивились медики случаю двойной смерти: раз, а потом еще раз. И не желая этого папе, я уже идут осторожно, сжимая в руке пулю. Ну и гадость, скажу я вам!
Конечно, я спрячу от мамы сумочку так, чтобы она не попалась ей на глаза, а пулю – ну, засмейтесь, смехачи, – я кладу в лифчик, еще теплая, она прижимает мне сосок, вызывая во мне странное и, конечно, ненормальное, безумное сексуальное возбуждение. Я передергиваю лифчик так, чтобы пуля не касалась соска, но мне кажется, она нарочно норовит скатиться в самую что ни на есть главную ямочку. У меня есть время, пока я двигаюсь в медленном лифте, подумать о тонюсенькой ширмочке между жизнью и смертью и между смертью и сексом. Фу! Какая же я сволочь. У самой двери мамы у меня возникает вопрос: надо ли сообщить о смерти бывшего тестя Мишке или глупо навязываться с горем, когда у человека, можно сказать, медовый месяц? Мама открывает дверь.
– Надеюсь, ты позвонила Михаилу? – говорит она, и я думаю, что энергетику мысли мы явно недоучитываем, а для нее закрытая дверь – тьфу!
– И не подумаю, – отвечаю я.
– Он нам не чужой, – говорит мама.
– Он чужой, он нам никто и звать никак! – кричу я, но, видимо, слишком страстно, если мама начинает меня обнимать и прижимать к себе.
– Доченька! Перестань! Ну какое это горе по сравнению со смертью папы?
Вот она и сказала главное. Исподволь я ведь все время думала о Мишке. Сидела в больнице и ждала: откроется дверь – и он войдет. Я заплачу, и он скажет:
– Прости меня! Я сделал глупость. Я не могу без тебя.
Там, в пшенично-ржаном сне, я тоже ждала его – это он шел мне навстречу. Медленно шел, стеснялся. И когда в меня стрелял какой-то сумасшедший, это Мишка махнул рукой, чтоб дура-пуля свернула с пути. Он в этот момент сидел на работе, перед компьютером, и вдруг он у него завис в самое время щелчка затвора. И Мишка подумал обо мне и изменил траекторию.
Но я кричу, что звать его никак, и это самый правильный и точный крик в моей жизни. Я ведь это знаю наверняка, и возбудившая мое естество пуля, она ведь мне не Мишку напомнила, я же для него фригидна, она сворохнула во мне меня самою, мои железы, мои соки, все мое женское, поэтому хватит о нем, к черту его. Спасибо, мама, что ты хотела, как лучше, а сделала, как всегда.
Я долго и упорно объясняю маме, как все правильно и умно решила Танька. Дай Бог ей здоровья, что она очутилась в нужном месте и в нужное время. Мама сопротивляется больше из упрямства, чем по сути. И это уже другая мама. Та, что кого-то вышивала бисером, не согласилась бы ни с какой другой точкой зрения, будь у нее своя, даже самая что ни на есть идиотская. Тут же она согласилась достаточно скоро. Я хотела позвонить Таньке, но та позвонила сама.
– Я поняла, что ты с мамой, – сказала она. – Ну и что?
– Все в порядке, – ответила я. – Спасибо тебе за все и делай, как знаешь.
Потом я спросила маму, откуда Танька знает, что у нас вся родня на Введенском.
Мама даже как бы засмеялась.
– Она меня спросила, где наше семейное кладбище. Я
растерялась и не знала, что сказать. Мы разве думали об этом? О смерти? О том, где нас будут хоронить? Я уже не помню, когда там была, с тех пор как бабушка умерла!