– Хорошо говорите! – подтвердил ксендз Майер. – Грустная это вещь, но первая обязанность – избавиться от того, что мешает. Предателей не кормить и тех, что их щадят, не терпеть…
Вроде бы убеждённый Коллонтай смолчал.
– Не отрицаю высоких добродетелей и некоторых способностей Начальника, – добросил Зайачек, – инженер из него добрый, для начального вождя энергии слишком мало. Это не человек революции, хоть добрый генерал. Тут нужен во главе одновременно муж военный и муж государственный… иначе, щадя, смягчая, лаская себя мы погибнем.
Помолчали, во мне всё кипело…
– С этим мы все согласны, – отозвался после паузы экс-подканцлер, – не согласны только в том, что является злом, как этому помочь…
– Двух дорог, – отпарировал Ташицкий, – не вижу… есть одна: нужно свергнуть, что плохое, а хорошее на его место поставить. Нужна диктатура в сильных руках. Это не игра, тут речь идёт о жизни. Пруссаки отступили, но великопольское восстание падёт, с другой стороны русские тянут значительную силу. Варшаве угрожает голод, подвозы задерживают, денег не хватает, а партия короля и придворных всё смелее поднимает голову. Те предатели, которых не повесили, устраивают заговоры, те, которые побогаче и могли бы служить родине, поубегали за границу… дух падает… ничего не делаем.
Незнакомый человек вышел из кучки сбоку и начал тихим голосом:
– С Костюшкой всё-таки поговорить можно и сказать ему… что он думает.
– Не послушает, – прервал Коллонтай, – слабый для плохих, а в слабости своей упёртый, каждую минуту мне угрожает, что всё бросит и уступит. Что предпримем?
– Гм, – отпарировал Зайачек, – если бы это учинил, мы смогли бы, может, обойтись без него.
Мы со Стжебицким слушали, оба немые; я заметил, что Зайачек много раз оглядывался ко мне, как бы следил за впечатлением по моему лицу. Я взаправду не знал, что делать, но моё почтение к Костюшки и представления, какие имел о народном деле, делали мне эти речи отвратительными, я был огорчён и возмущён. Я чувствовал, что попал среди людей, кои составляли заговор, может, из самых лучших побуждений, но предательский и, несомненно, наносящий самый большой ущерб, потому что отвратительный и спасти нас не могущий.
В нашей природе в то время было мало пылких и диких революционных элементов, чем выросло позже, – можно было народ возмутить и на мгновение пробудить в нём желание мести, но жажду крови и жестокости никто ему привить не был способен. Мы были более способны стать жертвами, чем победителями. Все те, что хотели избавить Польшу от подражания Франции, были слепы на разницу характера и положения.
Терроризм у нас мог на мгновение устрашить, на следующий день возмутил бы и опротивел, у нас не было для него ни деятельного материала, ни пассивного.
Уже только наполовину слушая долгие совещания, заседания и критику военных распоряжений Начальника, я думал, что предпринять дальше.
Случай дал мне напасть на нить заговора против Костюшки, ежели ещё не вполне организованного, то уже завязывающегося. Я взвешивал свою совесть, что мне делать. Выдать тех, что мне доверяли, не годилось, а молчанием обойти обвинения, чинимые Костюшки, также.
После Зайачка снова говорил Ташицкий, наконец Коллонтай.
– Что я говорил вам, – сказал он, – то повторяю, никто не знает лучше достойного, но неспособного пана Тадеуша, чем я. Он совершил бесчисленные ошибки, господствует над ним, кто хочет, ведёт его на пояске… Вилхорский, князь Ёзеф, Мокроновский, те у него наивысшее уважение имеют; я, Зайачек и вся наша более горячая партия попадаем под презрение. Что делать? Мы должны терпеть до времени…
Снова кс. Майер начал яростно настаивать, что времени тратить не годилось, что оно очень дорого, – когда вырвался из-за стола неизвестный офицер и начал поносить Костюшку.
– Ни вождь, ни государственный муж, – сказал он, – а до того слабый и упрямый… прочь с ним и со всей этой кликой, иных нам людей нужно.
Не в состоянии выдержать дольше, я вскочил из-за стола.
– Если мне разрешено говорить?.. – спросил я Зайачка.
– Конечно, почему нет! – сказал генерал.
Глаза всех обратились ко мне, я видел, как одни спрашивали других, кто я был.
Моё сердце билось, я превозмог страх и стыд, какие каждый испытывает, говоря первый раз в многочисленнейшем собрании.
– Не имею, может, права ни по возрасту, ни по положению разглагольствовать моё мнение, – сказал я, – трудно мне, однако, сдержать свои чувства. Со всем народом я разделяю почтение и поклонение к Начальнику. В его особе сейчас весь народ, потому что никто, кроме него, не имеет большего доверия, больше силы и мощи. Кто же сможет его заменить?
Если бы он даже не имел гения, наградит его в нём добродетель и правота. Легко осуждать его, но кто бы на его месте победил под Рацлавицами, Шщекоцинами и здесь под Варшавой, за кем бы пошли толпы?