Вот вам пример. Прошлым летом в Париже процитировал я в статье одного из москвичей, возмутившегося наглостью одного из жителей передового ближневосточного государства. Имена, разумеется, ни того, ни другого не были названы, однако южанин себя узнал и разъярился и через несколько месяцев в Вашингтоне я узнал, что он, оказывается, давно уж меня ненавидит (вот какие сильные чувства!) и теперь у него «развязаны руки». Стало быть, надо ждать теперь пакости с Ближнего Востока. Как видите обстоятельства российской литературной жизни усложнились в сравнении с XIX веком, когда «Письмо Белинского Гоголю» проехало всего лишь от Бад-Бадена до Висбадена.
Или вот еще — для того, чтобы поскрежетать зубами в адрес вашего покорного слуги берут 20-летнюю американскую сикуху и под ее именем просовывают в местный журнал такую посконную мразь, которая этой сикухе и присниться не могла, если только она не спала с 10 лет с кем-нибудь из наших титанешти.
Словом, интересно; почти не скучно и почти не противно или, как поет советский народ: «Я люблю тебя, жизнь, и хочу, чтобы лучше ты стала!»
Обнимаем.
Вашингтонцы.
Посылаю копии не потому, что дорожу писаниной, а потому что писал в Белкином альбоме, а вырывать из него жалко.
Христос Воскресе!
Дорогие родные Васька и Майка, странно и дико взывать к вам из яви хладно-солнечного ветреного дня, где кривятся и морщатся портреты вождей, снимаемые к Пасхе, толпы рыщут «сырковой массы особой», достижимые напитки — 13 р. 50 к. самые дешевые.
Но — бурно, многолюдно, страшновато. Зловещий бред этой яви очень усилился в последнее время… Или мне кажется, от капризности, или впрямь столь выпуклого и душного мрака не помню. Что-то новенькое невольно ощущаешь в вялом и безвыходном гибельном сюжете, то есть старенькое, конечно, — эх, где привычные <нрзб> их увядание теперь вспоминается как кротость и уютная унывность.
Остается принимать надрывности завихрений, невидимо колеблющих трясину, — за безграмотный и безошибочный исторический оптимум: несколько столетий, не больше.
А собственная жизнь, насущная жизнь людей вокруг и детей рядом — мимолетность, выгадаем какой-то блик, большего не надо.
В феврале и марте этого года была постояльцем дома творчества композиторов на окраине города Иваново: эта окраина сильно повлияла на меня.
Я и прежде знала — но здесь впопад очутилась, сильно действует, очнуться не могу.
Только что вернулись с Борей из Таллина — ощущение, как от Иваново; и шпили, и мостовые, и кроткий залив лишь усугубляют отчаяние: им-то за что?
Из смешного: 30 лет «Современника»[480]
, никто не опасался, но — вопреки елею — немного разговорилась и проговорилась бедная остаточная богема.Взыскали с «Современника» — мое маленькое злорадство, но и «капустников», говорят, больше не будет.
Васька, если вдруг где-нибудь и как-нибудь соотнесешься с Юрием Петровичем Любимовым, передай ему изъявления любви, нежности, печали и верности, — я во всех этих чувствах к нему и к Театру еще крепче, чем прежде… — чего не скрываю, разумеется.
У нас — безвыходно (вдруг нет!) болен Володя Кормер.
Человек с честью, талантом и умом, — не может снести, нечаянно гибнет.
Я, Боря, близкие нам — все же имеем близ друг друга, шутки, вздоры, выпиванья, автомобили с флагами — печалит это, но и смешит.
Васька, пожалуйста, пришли еще один «Изюм» — у нас было два, я-то прочла и ликовала, а Борька, от честности, не успев прочесть, отдал Липкину и Женьке Попову.
У Андрея Битова — вдруг вышли две прекрасные книги: в Тбилиси и в Москве. («Вдруг» — это долго было, но сбылось. Андрей тоже печален, он тебе сам напишет завтра. Мы все едем в Переделкино. Женька собирался завезти письмо тебе: он завтра не сможет приехать. Светка ложится в больницу, но это ничего, не ужасно.)
Васька, ты — совершенная радость для меня и для нас, и многие, к счастью, люди любят и знают тебя. И в Таллине все что-то твое брезжило, мерцало, усмехалось и сияло — пили за тебя после двух часов пополудни, с вольнолюбиво-раболепными эстонскими литераторами.
Маята, не терзайзя из-за матушки чрезмерно[481]
. Галя Балтер пишет тебе отдельно, письмо ее прилагаю. Я тебя люблю и целую, а ты будь мудра и спокойна, думать о поездке сюда — по-моему, никак нельзя, разве что иметь такую художественную грезу, всегда утешительную. Как не-греза — такое намерение не может тебя занимать, к счастью, это и невозможно, — иначе было бы слишком безумно и опасно («Подвиг» — Набокова, этого довольно для подвига).Дорогие, родные, любимые!
Примите нашу любовь, да хранит вас Бог!
Целую Ушика!
Дорогие! Христос Воскресе! Целуем вас и пьем за вас.
Дорогие Белка и Борька!