Рублев снисходительно улыбнулся в ответ, но улыбка эта великому князю не показалась обидной, он снова сказал себе: «Все, опять стал моим Андрей-богомаз». Уверен был, что и постарается художник как-то особенно, всю хитрость свою проявит.
Василий Дмитриевич стал с нетерпением ждать исполнения своего заказа, но Андрей не торопился приступать к работе, не начал письма ни завтра, ни через неделю, ни через месяц. Не отказывался, но тянул, откладывал со дня на день, как ни понуждал его великий князь.
Как-то затребовал художника к себе во дворец. Андрей явился, уверенный, что гневаться будет великий князь за затяжку, но тот весело очень спросил:
— Знаком ли тебе, Андрей, этот инок?
Андрей вгляделся в лицо одетого в черную рясу человека, воскликнул:
— Брат Лазарь! Пришел-таки!.. Прямо из Афона?
— Нет. Был на Балканах, да от турок сюда притекоше, вспомнив твое званье, — Серб-монах отвечал по-русски, хоть и не очень верно выговаривал, хуже, чем Феофан, однако же понять можно было все, — Срядились вот с великим князем часомерье в Кремле поставить.
— А верно ли говоришь, что ни в одной столице Европы нет таких? — спрашивал Василий Дмитриевич, нарочито хмурясь, хотя был предовольнешенек.
— Верно, государь. Ни в Париже, ни в Лондоне, ни в Праге, ни в Риме. Есть часовники городские, но без часомерья. А я тебе исделаю такой, что на всякий час ударять молоточком в колокол будет, размеряя и рассчитывая часы нощные и дневные.
— А кто же будет молоточком-то бить, караульщик, что ли? — вопрошала с удивлением сидевшая на престоле рядом с великим князем Софья Витовтовна.
— Не человек бо ударяше, но человековидно, самозванно и самодвижно, страннолепно никако, — путано объяснял Лазарь, показывая чертеж, на котором была нарисована высокая, много больше человека башня. — Круг этот с семнадцатью буквицами я сам могу расписать, но лучше, если Андрей своей хитростью преизмечтает и преухищрит[125]
.— Преизмечтает! Преухищрит! — весело вторил Василий. — Это ему нипочем, он для Евангелия вельми чудные буквицы сотворил. Сделаешь, Андрей?
— Лазарь же сказал, что сам может.
— Верно! — не огорчился Василий отказом. — Он ведь с меня сто пятьдесят рублей запросил за часомерье, огромадные деньги, не то что ты за свою икону возьмешь… Да и когда еще брать-то ты будешь? — По тому, как, спросив, надолго умолк великий князь, Андрей понял, что это-то больше всего и интересует Василия Дмитриевича, во всяком случае, больше, чем часомерье. Но и повторять вопроса он не стал, позволил Рублеву опять отмолчаться.
В другой раз, возвращаясь из загородной поездки, Василий Дмитриевич завернул в Андроников монастырь. Самого Андрея, званного в тот день на роспись церкви-обыденки, не застал, работал в келье его помощник Пысой. По заданию учителя он готовил левкас, замешивая мел на клею из пузырей осетровых рыб. Белый, как сливки, грунт этот он наносил широкой кистью на ковчег будущей иконы. Работа столь нравилась ему, что с лица его не сходила довольная улыбка. Похвалился перед князем:
— Раньше только краски творить Андрей мне разрешал, и то под своим приглядом, а теперь я левкасить могу и олифу варить хоть из льняного масла, хоть из макового…
— А отчего же ты не с ним сейчас?
— Ногу об гвоздь порушил, — и Пысой показал обвернутую тряпкой ступню.
— А Андрей-то что, образ Николы не знаменил еще, не ведаешь ли? — осторожно выведывал Василий.
— Знаменить знаменил, размечал жидкой водяной темперой, даже и руки Николы, воздетые, обозначал, однако на этом все и заканчивал, велел мне размывать либо записывать другими красками.
— Отчего же это? Не ладится дело у него нешто? — расспрашивал из простого будто бы любопытства великий князь, а Пысой, ничего не подозревая, простодушно выбалтывал все тайны Андрея, в которые был посвящен.
Оказывается, ждет Андрей, когда привезут ему ладан — смолу душистую из ливанского дерева, потому что на вишневой смоле — камеди — или на желтке яичном растворять краски не хочет, поелику икона на вольном воздухе висеть будет, всякой непогоде подвержена окажется.
— А что же он у меня не попросит?
— Андрейка никогда ничего ни у кого не просит, — с вызовом ответил Пысой, и все конопатое лицо его залилось краской удовольствия и гордости за друга и наставника. — А потом… Я думаю, он решится писать только после долгого поста, он ведь знаешь какой…
Теперь появилась у Василия Дмитриевича какая-никакая ясность, он не стал больше торопить художника и тому уж одному радовался, что знает, какой он, Рублев. И повторял: «Все, мой теперь Андрей-богомаз!» Но порой, правда, гнездилась в сердце и опаска: «А может, и не мой? Может, и не знаю я все же, какой он?».