Василий вернулся в повозку. Пока ехали до монастыря, все пытался постигнуть: кто бы это мог быть — странный безумец с просветленным взором; а когда вышел во дворе Симоновой обители, то первым, кого он там увидел, был этот же нищий-юродивый — то ли бегом он мчался следом, то ли прицепился на задках одной из повозок княжеского поезда.
Великого князя встречали, кроме Федора Симоновского, которого Василий сразу же узнал по дивно близко посаженным глазам, еще Сергий Радонежский и Стефан Пермский. Вышли они к въездным воротам, как видно, загодя: спасаясь от стужи, они все были в низко надвинутых, отороченных волчьим мехом клобуках, в плотно застегнутых волчьих же шубах, под которые были подоткнуты полы черных на беличьем меху ряс, отчего выглядели они почти как светские люди, если бы не наперсные кресты поверх одежд.
— Дядя мой прикатил? — спросил нарочито грубовато и небрежно Василий. И, как сердце его учуяло, Сергий ответил:
— Ждем, беспременно будет. Время, видишь, по гадливое.
— Да, мороз железо рвет, птицу на лету бьет! — добавил игумен Федор.
— Кто это? — спросил Василий про нищего, который и сейчас продолжал безумствовать, выкрикивая что-то и размахивая тяжелым посохом.
— У него такое прозвание, что с морозу не выговоришь. Милости прошу в трапезную! — Федор пропустил вперед себя великого князя и Сергия, а сам сделал, видно, какой-то грозный знак нищему. А тот не только не послушался игумена, но взвизгнул диким голосом и махнул напересек, едва не сбив с ног Сергия.
Федор виновато развел руками:
— Это Кирилл. Усердный и прилежный был инок, но вдруг стал чинить всякие непотребства и бесовства. Бесчинствовал в храме, в пятницу ел колбасу, а то стал на паперти плясать с лиходельницей — падшей, безносой женщиной, скаредные песни пел, соромщину всякую нес.
— Отчего же он в расстройство впал? Горе какое или тяжкую утрату перенес?
— Нет, в гордынности занесся. Отче Сергий выделял Кирилла среди братии, говорил, что он станет продолжателем его дела.
— И сейчас говорю, — спокойно вставил Сергий, и в это время, громко хлопнув дверью, в трапезную ворвался Кирилл, раздетый почти донага. Что он собирался сказать или сделать, осталось невыясненным, потому что игумен Федор упредил его приказом:
— На хлеб и на воду сорок дней!
Два узколицых бледных инока подхватили Кирилла под руки и повели, употребляя силу, хотя тот не только не оказывал противодействия, но громко радовался тому, что сможет теперь поститься не по своей воле.
— Вот, отче, смотри… Самым суровым наказанием подвергаю, а дух гордыни все гнездится в его сердце. Девять лет был строгим молчальником, строгим постником, строгим веришносителем — и вот, знать, всуе трудился. Великое зло, когда кто впадает в самомнение и думает, что знает, когда не знает, или что имеет, когда не имеет: ибо, думая, что знает или что имеет, не старается уже познать и приобрести, но остается ни с чем.
Сергий никак не отозвался на слова игумена, смотрел в задумчивости вслед Кириллу, непотребно выглядевшему в наготе своей.
Молчание и неловкость, настоявшиеся в трапезной после позорного изгнания Кирилла, нарушил Стефан Пермский. Он приехал из далеких краев за новыми книгами для новообращенных зырянских христиан, а также и для решения разных своих пастырских попечительств и гребтаний.
— «Юрод» — значит «необычный»… Это, значит, так нарочито ведет себя человек… Был у нас в великом и славном граде Устюге юродивый Прокопий, прозванный потом Устюжским. Почитали его все за божевольного дурачка, отроду сумасшедшего, никто не видел, что безрассудства и неразумие лишь личина его, не истинное, но накладное, ложное лицо. Однажды Прокопий вошел в церковь и возвестил о Божьем гневе на град Устюг. «За беззаконные, неподобные дела зле погибнут огнем и водосо», — объявил. Но никто из прихожан не слушал его призывов к покаянию, и он один плакал целыми днями на паперти. Только когда страшная туча нашла на город и начался трус[7]
земной, все побежали в церковь. Молитвы перед иконой Богородицы отвратили Божий гнев, и каменный град разразился в двадцати верстах от Устюга. Там и поныне еще все сплошь поваленные да пьяные леса.— А потом что с ним стало? — спросил Василий не потому, что его судьба юродивого волновала, а отгоняя этим вопросом зарождающийся в сердце гнев на дядю Владимира Андреевича, который позволял себе прибыть позже великого князя.
Стефан, видно, угадывал состояние молодого государя, нарочито медленно и многословно повел рассказ, обращаясь взглядом к одному лишь Василию, словно бы никого больше и не было в палате.
— Так и вел он житие жестокое, такое жестокое, что с ним не могли сравняться самые суровые монашеские подвиги: не имел он крова над головой, спал на гноище нагой, а по ночам молился, прося пользу городу и людям его. Питался подаяниями, но принимал милостыню только у богобоязненных людей и никогда ничего у богатых.
— А что же, люди-то разве не жалели его за то, что он город спас?