Старик только расположился на носу и собрался закусить, как море обдало кофейник с чаем и его самого, сдуло с «Симфонии» рачьи клешни и загрохотало железными койками, следовавшими в адрес ейского общежития.
Бакены заплясали плавучими минами, а «Симфония», как всамделишная «Куин Мэри», зазвонила в настоящий морской колокол.
К ночи и вовсе посвежело.
Укачало казачек и сталеваров, даже капитана с Белого моря травило, а Старик ничего, слегка поддерживал беломорца, перегнувшегося через прутики поручней, и напевал: «Мы — парни бравые, бравые, бравые…»
Свежая погода нравилась ему: все будет нормально!
Но его уверенность требовала незначительнейшего подтверждения — придет «Симфония» по расписанию, и утрет он нос критикам и оппонентам, а на булавочные уколы ему наплевать: «Мы — парни бравые…»
В потемневшем море белела пена. Из нее, как из белых семян, мгновенно вырастали деревья. Рощи бросались под «Симфонию», чтобы опрокинуть, но, ударясь о борта, рассыпались вокруг мокрыми ветвями и листьями.
Ночное море загромождало фарватер дикой ярмаркой: взлетающими и падающими качелями, неистовыми каруселями, где демоны на морских коньках и демонши на раковинах-колесницах проносились мимо и прыгали в волны, чтобы ухватиться за «Симфонию» и остановить, но винт наматывал их космы, и демоны и демонши с воплем тащились за храбрым корабликом и, оторвавшись от него, пропадали в темноте.
Старик стоял на палубе и глядел в ночь.
То, что казалось дальним заревом заводстали, было светом в иллюминаторах встречного суденышка, по сравнению с «Симфонией» и вовсе ничтожного. Освещенное ее прожектором суденышко на миг стало молочно-голубым, но вышло из бледного луча и растаяло. «Симфония» же взбиралась на двухэтажную волну и, проваливаясь вместе с двухэтажной волной, продолжала бег, освещая зеленоватое, в белесых кружевах теперь пустое море, быстрые облака над ним и летящие по ветру волосы пассажиров, предусмотрительно заткнувших кепки в карманы.
Азовское море шипело и свистело, будто в него валили горячий шлак, будто красный огонь плавки перекатывался на черной волне, но это свистел ветер, и, переваливаясь, шипел гребень волны, а красный отблеск был лишь отражением бортового огня, и все же к красному блеску тяжелого моря присоединилось зарево заводстали.
Уважаемые товарищи, «Симфония» пришла минута в минуту, как и полагалось прийти. Вот и хорошо. Кто же посмел сказать: «У нас нет незаменимых, вы, старый человек, не нужны!» До зарезу нужны! Наш дряхлеющий Святогор не должен ощущать роковую слабость.
Ехал он, ехал и наехал на последнюю свою сумочку. Ловко нагнулся с седла, мизинчиком поддел, легко выдернул, а сердце разорвалось… И, сделайте одолжение, над чудаком моим не смейтесь, молодые счетоводы.
В следующем трактате Павлик рассказывал о мальчике Коле и девочке Шуре. Они сами раздавали звезды.
Приятель Коли Колпикова — «Скупка бумаги от населения» — сообщал о Коле и себе:
— Старую фамилию я оставил старому миру, зовите меня — уполномоченный Утиллер — через два «л». Я люблю прекрасное, а кроме того, избавляю человечество от лишнего: хожу по дворам и трублю в рожок, как почтальон из «Имперской графини Гизеллы». Мне досталось 150 ее граммов — начало и середина, и я платил бы рубль за страницу, чтобы узнать, чем же все кончилось… А Коля не интересуется. Подавай ему инженерный устав генерала Бонапарта. Ребенку необходим люнет… А что такое эскарп, вы тоже не слыхали?
Иногда трубит Коля. Он трубач моего неудовольствия. Пенсионеры выносят то да се, и Коля Колпиков набрасывается на «Весь Петербург», набивает цену. И все смеются: и ответственные съемщицы, и непрописанные зеваки, двор и подъезды, окна и форточки. Смеется недовольный уполномоченный Утиллер. Только Коля — почтальон всеобщей улыбки — не улыбается. Он мыслитель. Он думает о санкт-петербургском градоначальстве. Поверьте Утиллеру — еще будет расплескивать Большую Волгу электробуксир «Академик Колпиков».
Шура Федорова жила на границе степей и пустынь.
Летом здесь чересчур много солнца на единственную ржавую копанку, осенью — слишком много капель на один серый стебелек. И зима тоже серая с прорыжью.
А у Шуры Федоровой цветные карандаши. Вырезывает она кружева из бумаги и рисует на них ясно-небесными карандашами звезды — звезду Трифолиум и звезду Сальвию, а, между прочим, трифолиум — обыкновенный клевер, а сальвия — шалфей.