Бердон и Зива содрогнулись от его слов. Главный инспектор полосы Газив был знаменит изощренным педантизмом в работе и фанатической преданностью интересам железной дороги; Ардити боялся любого его замечания, нет сомнений, что он заложит ему нас всех. Бердон крадучись приблизился к старику, встал около него, устойчивый, кряжистый. Он опустил ладонь на костлявое плечо старика, сжал его, как бы демонстрируя сдержанную мощь своего отчаяния, и заговорил, чеканя слова:
— Разве мы искатели приключений? Нет. Мы — дети гор. Эти скудные края — наши. Любимая наша земля здесь, — действительно любимая земля, и потому мы хотим держаться за нее, не оставлять ее, мы жаждем горя ради той ответственности, что падет на наши согбенные плечи.
Так завершил он свою речь. Керосин в лампе уже весь прогорел, свет мерк с каждой секундой. Было поздно, назавтра нам была уготована буря. Потрясенный Ардити был не в силах пошевелиться: ни ему, ни нам не доводилось прежде лицезреть секретаря в такой растерянности. Зива нехотя поднялась со стула, будто не желала расставаться с этой темной комнатой, полной причудливых теней; уходя, она бросила на Ардити осуждающий взгляд. Я открыл перед ней дверь. Молча мы вышли в ночь, ища глазами тропинку, ведущую наверх, в деревню. Бердон снова шагал впереди. Он шел быстро, расстояние между ним и нами, плетущимися, увеличивалось. Внезапно я повернулся к Зиве, схватил ее маленькую горячую ладонь и пробормотал: «Любимая…» Но она высвободилась от меня, лукавая притвора, оттолкнула нежно, «ах, только не сейчас, не сейчас, вот когда в наших руках окажется добыча…». Я постеснялся проводить ее до дома.
Утро уже обозначилось надвигающейся с севера бурей, она клубилась вдалеке, грохотала и билась о ребристые стены высоких гор, злоумышленница буря, готовая смести эту горную страну. Вооруженные огромной мощью полчища злых ветров были приведены бурей в состояние боевой готовности — то-то засвистят они в час гнева по ущельям, то-то завоют в искореженных скалах. Временами шквал ветров прорывался в деревню, трубя победу, проносился по ней с громким рыком и, собирая стада облаков, гнал их за исчезающий южный край горизонта. Сиротливое солнце временами пробивалось к нам с омраченного неба. Навлекающее на себя негодование бури, солнце отчаянно сражалось за каждую пядь тускло-голубого трепетного света, хотя понятно было, что и ему придет конец, в этот день, суровый и мрачный. С восхода сидим мы с Ардити на каменной скамье, на станционной платформе, в ожидании главного инспектора, господина Кнаута. Осужденные, погруженные в себя, мы слушаем, как грохочет жесть на крыше станционного здания, как огрызается она свирепым скрежетом на каждый порыв ветра.
Мои глаза воспалены от пыльного смерча, горло дерет, но я не двигаюсь с места. В потрепанной куртке сижу на каменной скамье, втянув голову в плечи и уставившись на кучи сморщенной сухой листвы, наваленные на платформе.
Ардити крайне взволнован. Похоже, он жаждет переброситься со мной несколькими словами, но мы уже все сказали друг другу, и он подавляет слова в сердце. В изматывающей тревоге поджидает он господина инспектора, кружит, согнувшись в три погибели, по платформе, приставив ладонь к пропаханному морщинами лбу, силится рассмотреть слезящимися глазами, не приближается ли долгожданный главный инспектор.
Наконец, на исходе утра, далеко на запыленных путях возникло красное пятно; быстро перемещаясь, оно повернуло и скрылось за одним из поворотов. То самое красное пятно, которое лишь в бури осчастливливало нас своим появлением. Несказанно обрадованный Ардити зашагал взад-вперед по платформе, приговаривая:
— Вот он приехал, вот он приехал… наконец-то. — Ив эту счастливую минуту он обратил ко мне лицо. Оно было искажено испугом. Я медленно поднялся, протер кулаками слезящиеся глаза и не сказал ему ни слова.
Главный инспектор господин Кнаут — личность что ни на есть известная. Уже многие годы он в этой должности, и каждый человек в горах знает его имя с детства.
Из-за этого он почитался здесь за всемогущего, хотя кое-кто и отрицал его могущество. Он скрупулезно знал свое дело, и ничто не могло ускользнуть от его всевидящего ока. Он умел повелевать и указывать, сохраняя при этом в отношениях с людьми четкую дистанцию; он мог придираться и одновременно быть уважительным; ко всем обращался в третьем лице, невзирая на возраст, хотя в определенный момент мог разнести в пух и прах больших и малых; его взыскательность к порядку и поведению на работе была притчей во языцех, однако он никогда не выходил за рамки справедливости.