Я задержал плач и вдруг меня захватило несуразным детским буйством. Я перекосился весь, протянул руку к старухе, ухватил ее за черный и сальный жакет и с силой дернул к себе. Старуха навалилась на забор и закричала что-то. Что именно закричала старуха я не слышал, потому что убегал домой, путаясь ногами в шубенке. Мимо меня промчалась роща с лунными тенями.
Дома, в сенях я встретился с матерью.
– Ты откуда? – спросила она меня, запыхавшегося и мокрого.
– На салазках с Васей катался, – сказал я.
Мать взглянула недоверчиво и тревожно на мое прячущееся лицо и, поласкав мокрую от слез, от снега ли щеку, сказала:
– Иди чаю выпей, согрейся.
Я взял теплую мамину руку и задохнулся от счастья.
Отец
Е. Д. Галдовскому
В детских туманах, неясных, как прообраз мира, кость к кости вставала передо мной трезвая правда жизни.
Путь ее от отца.
Хрящеватый его нос, выцветшие, жесткие глаза, – в таких глазах и зло, и слезы кипят с одной силой, – вставали передо мной неразрешимой загадкой отцовской силы.
Отец не пил, не курил, не изменял дому, – всю свою силу он обращал в непомерно трезвые жизненные расчеты, в грубый труд, в наше воспитание.
Я был предан отцу до смерти и детский мой сон волновали кошмары: я боялся смерти отца.
И поэтому не обидой, а диким страхом грозил мне отцовский гнев.
Отец бил нас.
Мне было семь лет, когда это случилось впервые.
Я не выучил урока, отец узнал об этом и, однажды перед обедом, встретил меня в прихожей. По горящему взгляду его холодных глаз, по недвижимой фигуре, я почуял беду.
– Иди сюда, – сказал отец, когда я разделся.
Я подошел к нему и остановился, глядя на его ноги. Отец взял меня за руку и другой рукой ударил по заду.
Я не заплакал. Отец бил меня короткими – то смягчаемыми, то резкими ударами, и я все время оставался безмолвным.
Страдание разворачивало мою душу, я чувствовал, что с корнями вытягивал из меня отец, как сорную траву, глубокие радости, жившие во мне, вытягивал и бросал о земь сладкие стебли жизни. Я не смотрел ему в лицо, но передо мной стояло тягло его глаз – иссохших и тугих.
Когда отец кончил истязание и отшвырнул мою руку, я в течение секунды оставался стоять, окаменев ради самозащиты, не роняя звуков и прижав к бедрам как-то странно опустевшие и бесчувственные пальцы.
И когда отец ушел, я, оставшись один, не оглядываясь и никого не позвав, пошел в детскую и там сел у окна.
Пришла мать, чтобы успокоить меня – это меня не тронуло. Бессильный чем-либо выразить свою ненависть, я никуда не шел и плакал слезами, которые просочились через сжатые, ссохшиеся веки.
Быстро наступал ранний зимний вечер. В детской было темно. Глубоко вдыхая жаркий и тихий огонь разгоревшихся поленьев, белела в поздних сумерках изразцовая печь.
Я все еще душил свои слезы, содрогаясь от внутренней тяжести. И когда я готов был облегченно заплакать, мне внезапно пришла в голову мысль о смерти.
Я увидел себя мертвым – с остывшим лицом, с немыми, чуждыми участья губами, – и около себя – скорбные фигуры и поникшие лица родных.
Что-то издавна близкое почувствовал я в этом внезапно осенившем меня образе. Забыв об отце и о побоях, я судорожно старался проникнуть в черты представшего предо мной мертвого лица.
И я узнал в нем – Еву из «Хижины дяди Тома». Я вспомнил тихое озеро, по которому она каталась – обреченная и неслышная: и озеро это, и деревья над ним были недвижимы в ярких одеждах смерти.
Сладкие руки легли на мое сердце и стеснили его, когда я услышал шаги отца, пришедшего ужинать.
В детскую вошла мать:
– Ну, как тебе не стыдно, Миша? – сказала она. – Будет уж дуться. Иди попроси у папы прощенья.
Казалось, я только этого и ждал. Сойдя с дивана, я пошел в спальню, где умывался отец, и на секунду в нерешительности остановился у дверей. Отец открыл дверь перед моим носом.
Не смахивая слез и сопя, я сказал:
– Папа, прости!
Отец положил руку на мою голову, погладил ее легонько и ответил:
– Ну, ну, будет тебе – иди умойся.
Я подошел к умывальнику и, брызгая холодной водой на щеки, зачерствевшие от слез, почувствовал вдруг жар натопленных комнат и домовитый запах крашеной печки.
Я утерся сухим полотенцем и потом, жмурясь от света, вошел в столовую.
Сергей Малашкин
Наваждение