Оглобля подошел и уставился на него, словно видел впервые. Знаю ли я его, спросил себя Лесник, всю жизнь мы жили рядом, вставали и ложились в одно время, молчали и ругались, а вот сейчас могли убить друг друга. Но разве можно влезть в чужую душу и поглядеть, что в ней, как говаривал Спас? Лесник ждал, что Оглобля, как и он, обожженный стыдом и болью, что-то сейчас скажет, и он услышал его голос, но это не были слова, не был и стон.
Это был смех. Оглобля смеялся. Раскаты дикого хохота гремели на пустынной улице, в пустых домах рядом. Потом скрипнула калитка, Оглобля вошел во двор, и смех затих.
На воротах остался висеть единственный уцелевший лозунг:
«Почему?»
МЕНЬШИНСТВО
Они шли прямо по незасеянному полю. Солнце освещало Бугор, и казалось, что виноградники охвачены огнем. Когда остановились у моста, чтобы пересчитать детей и вещи — все ли с ними, Улах обнаружил, что забыли белый пластмассовый бидон. Во дворе дома бабки Мины они поставили его впереди всех вещей — желтого чемодана, приобретенного когда-то на толкучке, четырех узлов, сложенного родового шатра с четырьмя кольями, лоснящимися от множества рук, шести свернутых одеял, старого рваного зонта и нескольких торб. Все было налицо, не хватало лишь бидона: он остался во дворе бабки Мины. Они жили в одной из комнат на верхнем этаже под непрекращающийся скрип дверных петель. Пахло пылью и пауками из нежилых помещений, но зачем им было жить в остальных четырех комнатах? Нужно быть всем вместе, говорил Улах, пять комнат нам ни к чему, нам хватает и одной. А если вообще нет комнаты, неба хватит на всех. Поставим родовой шатер, колья у него еще крепкие, зонт тоже у нас есть.
Сейчас все это было уже в прошлом. Улаху стало жалко бидона, но, подумав, он решил, что в Рисене Ликоманов даст им другой. Они шли прямиком через поле, Улах прижимал к себе кларнет, завернутый в мешок, в глазах его горел восход, на Бугре пламенели виноградники, а в жилах его играла кровь предков, жаждущая дальних дорог и перемен.
— Значит, Улах, убегаешь, а? — сказал во дворе дома бабки Мины Лесник, остановившись перед его семейством и вещами. Белый бидон тоже был там.
— Я не убегаю, дядя Лесник, — пробормотал Улах.
— Не убегаешь? А дом мы тебе дали?
Улах виновато кивнул.
— Надбавки получал?
Снова кивок. И все семейство Улаха закивало головами, хотя не все поняли, о чем речь. Самый младший сосал грудь матери, а в ее выпиравшем животе уже угадывался следующий отпрыск. Лесник оглядел всех по очереди: когда Улах появился в селе и ему дали дом бабки Мины, ребятишек было семеро, а сейчас — четырнадцать. У Манчо уже пушок над верхней губой, а фуражка лихо заломлена — значит, скоро будут женить. Сулейка — юная красотка с осиной талией — нарядилась в белую прозрачную блузку, сверху суконная телогрейка на меху, на голове платок с лиловыми и зелеными цветами — аж в глазах рябит. Остальные одеты кто во что горазд: на ногах — туфли, галоши, старые башмаки, у одного даже лакированные сандалии с ремешками; на голове — вязаная лыжная шапочка, солдатское кепи, сержантская фуражка без козырька, но с ремешком под подбородком. Один из малышей — кудрявый красивый мальчуган в розовых рейтузах и рекламной кепчонке с надписью «Спортлото» — посасывая палец, уставился прямо в глаза Лесника, поймав его горящий, обвиняющий взгляд.
— Это все он, — оправдывался Улах, вынимая из мешка кларнет. — Не хочет, и все тут!
— Кто не хочет? — взвился Лесник. — Чего не хочет?
— Да кларнет, дядя Лесник! — Вытащив инструмент из мешка, Улах собрал его и поднес мундштук к губам. Кларнет кашлянул, потом чихнул, словно человек.
— Почему не хочет? — спросил Лесник. — Раньше ведь играл?
— Да, но больше не хочет, потерял голос, — стал объяснять Улах. — Свадеб нет, крещений нет. Людей нет, дядя Лесник, для кого ему играть?
Улах горестно покачал головой, и все семейство закачало головами. Понял Лесник, что не сможет их удержать. Вышли они из ворот дома бабки Мины партизанской цепочкой, таща с собой родовой шатер, колья, одеяла и узлы, чемодан и зонт; ушли с его глаз долой, не оправдав надежд, выбыли из списка, который он приколол кнопкой над своей кроватью и из которого часто вычеркивал чье-либо имя. Теперь ему придется вычеркнуть сразу четырнадцать плюс два — шестнадцать имен.
Они шли напрямик через поле. Сойки проносились стрелой над самой землей, солнце стремилось зажечь и их крылья своим огнем. Земля горела у них под ногами, они смотрели вперед и уже видели станцию — маленькую желтую постройку, пристройку к ней и рельсы железной дороги. За все это время Улах ни разу не обернулся, словно село уже сгорело за его спиной и сейчас ветер развевал пепел, чтобы от него не осталось и следа. Сгорели и проведенные в нем годы, и люди, которых он знал в эти годы, и дом бабки Мины. Только Лесник, изваянный из камня и железа, еще догорал перед глазами Улаха. Улах хорошо знал, что, если обернется, заревет в голос, поэтому, еще крепче прижав к боку кларнет, завернутый в мешок, ускорил шаг.