Оранжевого петуха очень раздражала эта музыка, и он то и дело поглядывал на часы через открытую дверь. Ему ужасно хотелось их склевать. Пять белых кур с удовольствием слушали песню — петух ревновал их буквально ко всему, а сейчас и ласточки стали заслушиваться ею. Так уж получилось — одно к одному, что прилетели откуда-то и голуби. Кто их подманил — неизвестно, они ведь тоже бессловесные существа, впрочем, кто знает? Голуби остались у Босьо, он сколотил им голубятню из ящика из-под мыла и повесил на тополь. А на тополе уже жили две малиновки, славка и множество воробьев, ну, они не в счет, у них нет дома, они как цыгане — как пронюхают, что где-то можно поесть-попить и позабавляться, — и тут как тут.
И все это произошло за одну неделю, а Босьо считал, что уже от всего отвернулся. Но как можно отвернуться от птичек?
А вот в его двор заглядывает Спас. Повернувшись к нему спиной, Босьо что-то приколачивает, а рядом с ним проносятся ласточки, воркуют под стрехой голуби, прыгают воробьи, перелетают с ветки на ветку шелковицы малиновки и пеночки, в глубине двора оранжевый петух бранит за что-то пять белых кур. А с трубы щелкают клювами аисты.
— Босьо! — позвал Спас. — Босьо!
Босьо поднял голову и снова стукнулся о стреху, согнувшись, вылез из-под нее, выпрямился. Спас был в зеленом пальто, накинутом на плечи, в черных бриджах и красных сапогах.
— Что случилось, Спас? — спросил бы Босьо, если б не был бессловесным.
— А ничего, — ответил Спас. — Мы же с тобой соседи, вот я и решил заглянуть, посмотреть — жив ли ты?
— Жив, — сказал бы ему Босьо, — сам видишь, что жив.
— Вижу, а почему вокруг тебя столько птиц? В селе людей не осталось, а ты стал птиц разводить!
— Они сами разводятся, Спас, — пояснил бы ему Босьо, если б не был бессловесным. — Может, музыка им понравилась, не знаю, но и им без людей плохо, тоска одолевает. Раньше только ласточка Иваничка с самцом прилетали, а сейчас прилетели еще шесть пар.
— Ко мне птицы не прилетают, — сказал Спас, — наверное, боятся телевизора или радио. Да, чуть не забыл: сегодня утром трое опять полетели в Космос.
— Пусть себе летят, — отозвался бы на это Босьо, — я не смотрю телевизор и не слушаю радио.
— Полетели опять сегодня утром, — повторил Спас. — В Космос.
Босьо шел по тротуару, проложенному благодаря Леснику, который не хотел, чтобы люди шлепали по грязи. Тротуар был сухой и чистый, ветер смел с него всю пыль до последней пылинки. Свет люминесцентных ламп освещал голубовато-белыми лучами пустые дома и сараи, запущенные беседки, обвитые виноградной лозой, заросшие травой дорожки. Немыми изваяниями стояли запертые ворота. На сарае Иордана-цирюльника еще висели два молотила, давно забывшие о том, что такое снопы и молотьба. Вот и тумба для афиш, совсем новая, белая — такой она, видно, и останется с одной только афишей — о спектакле по пьесе Штейна «Океан». За ней возник, будто нарисованный, висячий мост Дачо над оврагом.
Кошка Дачо перебежала ему дорогу и шмыгнула под ворота — проверить, не вернулись ли хозяева. Увы! Окна в доме были темные, занавески сняты, железные решетки, давным-давно некрашенные, покрыты ржавчиной. Бабка Неделя, как всегда, сидела на балконе на сундуке, по-кошачьи поджав ноги. На секунду Босьо уловил зеленое сияние ее глаз. Интересно, когда спит бабка Неделя, или для нее ее долгая жизнь — всего лишь бесконечный сон, а может, сама она просто сон?
Наконец Босьо подошел к дому Генерала. Еще не увидев света, он уже знал, что Генерал не спит. Издалека слышался стук пишущей машинки, и Босьо спросил себя: если бы он умел писать и имел пишущую машинку, не исписал ли и он, как Генерал, уже четыре тысячи страниц, а то и больше? Босьо сел на скамью перед домом, обхватил колени руками и стал слушать, а над его головой пишущая машинка долбила и долбила бессловесность, выкорчевывала слова и ковала их, набивая на листы бумаги. Хорошо, но неужто никогда не иссякнут эти проклятые слова, не поднимется из-за стола Генерал и не скажет:
— Все. Конец!
Машинка умолкла, но Босьо было хорошо известно, что Генерал не сказал: «Все. Конец!» и что никогда этого не скажет, просто у него затекла спина, и он захотел немного размяться, сделать несколько вдохов и выдохов. Босьо услышал его вздох и тоже вздохнул: в тиши голубовато-белой ночи раздались два человеческих вздоха. Встав со скамьи, Босьо подошел к входной двери, открыл ее — здесь не висячий мост Дачо, чтоб разминуться. Зачем я пришел, спросил себя Босьо, поднимаясь по скрипучим ступеням, но уже знал, почему он идет к старому другу — и с открытым лицом.
— Входи, Босьо, — сказал Генерал, ничуть не удивившись.
Пригласил гостя сесть, и тот опустился на лавку рядом с оружейной пирамидой, покрытой брезентом, и большой гильзой, подаренной на память Вторым артиллерийским полком. Генерал был в военном мундире без погон, накинутом на плечи, и белой рубашке. Волосы поседевшие, под светлыми глазами темные тени. Он улыбнулся, глаза его увлажнились и стали еще светлее.
— Как твои птицы, Босьо? — спросил он.