Суд новгородских докладчиков, состоявший из десяти человек - по двое от каждого из пяти концов, - встретил Млада презрительным напряженным молчанием. Мишина мать, заплаканная, утиравшая глаза кончиком платка, взглянула на него, как и положено смотреть на убийцу единственного сына, и Млад подивился, почему она не кинулась на него с кулаками у самого порога. Рядом с ней сидел отец Константин - ненависть остро кольнула в грудь, а ведь Млад никогда не испытывал ненависти, он считал, что вообще на нее не способен. А тут неожиданно почувствовал в проповеднике не противника, не виновника смерти мальчика - врага. Так же как огненный дух, поднимая меч, видел перед собой врага, а не противника. Зримая черта пролегла между своими и чужими, как на войне, и отец Константин стоял по другую ее сторону; Млад ощутил эту черту внезапно, увидел ее так ясно, будто кто-то натянул между ними прочный канат.
Накануне Млад тоже хотел убить врага, но это был явный враг, враг, не скрывавший своих целей. Теперь же перед ним сидел враг совсем другой - враг, которого нельзя убить, которого нельзя даже объявить врагом. Потому что мирная его проповедь, кажется, не несет в себе войны…
И в то же время отец Константин не шел ни в какое сравнение с Градятой: Градята знал, что делает и зачем. Градята, опасный и сильный, служил своим целям безвозмездно; этот же проповедник не знал, кому служит. Он не видел и не слышал своих богов, он даже не знал, как такое возможно. Он походил на кинжал - бездумное орудие в чьих-то руках, на прикормленного пса, верящего хозяину a priori, за сытость.
Презрение к проповеднику, не слышащему своих богов, мешаясь с ненавистью, рождало омерзение и неприязнь к самому себе: если враг стоит выше, это поднимает человека над собой, делает сильнее; если же враг не стоит тебя и побеждает - чувствуешь собственную никчемность.
Хорошо, что Дана осталась за дверью, вместе с ректором и деканом. Млад не хотел, чтобы она видела его в эти минуты, не хотел ни поддержки, ни помощи: происшедшее только его вина, его и никого больше. Суд новгородских докладчиков был особым судом: десять судей и обвиняли, и защищали, и выносили решение. Они одни. Ответчик мог позвать свидетелей в свою пользу, но, говорили, иногда получалось только хуже. Млад мог позвать лишь шаманят, но делать этого не стал. Да и кто бы их слушал?
Сова Осмолов сидел с краю, скромно, совсем не так, как подобало его положению в обществе. Впрочем, он всегда отличался от остальных бояр - и подвижным, сухощавым телом, и быстрым взглядом, и напускной простотой: искал признания новгородцев. Он разглядывал Млада с нескрываемым любопытством, без неприязни, с наигранной суровостью. Лицедей! Лицедей деланный, не прячущий своей полушутливой игры, в которую почему-то верят все вокруг. Интересно, какой он внутри, наедине с собой? Млад поймал взгляд боярина и потряс головой - под одной маской пряталась другая, под ней - третья, четвертая, и так до бесконечности. Этот человек вообще не имел себя, он играл с самим собой так же, как с окружающими, он откровенно лгал самому себе, знал, что лжет, и нисколько этой лжи не боялся.
Скромный писарь зачитал иск Мишиной матери под ее неуверенные кивки и бежавшие из глаз слезы: она не понимала, что происходит, она не имела к этой бумаге ни малейшего отношения, она была раздавлена горем так давно, что оно стало ее естеством. Для нее Миша умер не три недели назад, а летом, когда отец Константин сказал ей о том, что мальчик все равно умрет и бороться надо за его вечную жизнь, а не за мгновенье, оставшееся ему на этом свете. Млад вспомнил ее глаза в тот день, когда забирал Мишу с собой: даже тени надежды не мелькнуло в них, когда доктор Велезар говорил о том, что мальчик может остаться в живых. И когда она приезжала в университет, то уже давно попрощалась с сыном. Интересно, знала ли она о силе материнской любви, способной пробиться сквозь белый туман вопреки воле богов? Наверное, отец Константин ничего не говорил ей об этом.
Млад вспомнил, как, захлебываясь болью и ужасом, звал маму на помощь: только мама могла спасти его, прогнать человека-птицу, забрать его домой! Он так хотел домой! И она услышала его, она обнимала его - он чувствовал ее руки, ее губы на холодном от пота лице, видел ее глаза, и в них - надежду на его возвращение, которую нельзя было предать!
В глазах своей матери Миша не видел надежды. Млад не считал себя вправе винить ее в чем-то, но ощущал неприязнь к этой женщине. Тогда ему казалось, что неприязнь эта - всего лишь щит, прикрывающий его от ее обвиняющего взгляда. Но нельзя же настолько полагаться на чужое мнение! Нельзя же слепой верой заменять свое ощущение мира! Женщины гораздо тоньше чувствуют мир… Зачем же она поверила этому пустому, не понимающему своих богов жрецу? Неужели она не видела, что он пуст, пуст?!