Шаги, шум города, помехи, барабаны, синтезатор. Сэмпл. В этот раз она знает, что будет дальше, она ждет вступления новых партий. Она формирует мнение о разных составляющих трека, о темпе, о некоторой предсказуемости такого долгого растягивания проигрыша. Ей будет, чем с ними поделиться. Но в то же время в этот раз, когда тревога отпустила, она лучше чувствует мелодию.
И еще кое-что. Ей помнится, что она всегда хотела добавить бэк-вокальную партию – подпевать самой себе. Теперь, тридцать лет спустя, она может исполнить этот дуэт. Когда начинается припев, Джо откидывает голову назад, распрямляя мягкую трубку трахеи, и вступает. Соло для двоих. Ее голоса возносятся вверх, Маркус хохочет, а ее буро-серебристая песня уносится в ночь над бексфордскими крышами, мимо алого огонька неподвижного подъемного крана, мимо величественных домов в Бексфорд-Райз и хипстерских кофеен на холме, мимо бургерных и закусочных, между высоток Парк Эстейт и дальше над верхушками деревьев. И голос, и басы, и барабаны колышут листву и бумажную обертку жареного цыпленка, отскакивают от кирпичей и цемента, на которых любовь всегда оставляет неизменно временный след краской из баллончика; любовь, из которой мы строим дом; мы, кто возносит свои голоса и летит сквозь. Летит сквозь.
Бен
В палате Бена в хосписе есть окно, выходящее на небольшой участок с клочковатой травой. Его со всех сторон окружают двухэтажные кирпичные стены, и солнце попадает прямо на траву лишь в середине дня. В любое другое время место там затененное – заброшенный зеленый квадратик пруда да перекрученная приземистая скульптура, поросшая мхом. Но где-то вне поля зрения Бена должна быть дорожка, ведущая во внутренний двор, а значит, и прореха в углу, где встречаются стены, потому что иногда по утрам откуда-то справа ненадолго просачивается луч раннего света: низкий и ровный. Он светит и сейчас, а трава покрыта росой. Вдоль всей солнечной линии сверкает море крошечных бусин, миллион дрожащих на свету нитей.
Говорят, когда умираешь, мир становится меньше, но вот он здесь, и его настолько же поразительно много, как и всегда. Это ты уменьшаешься. Или просто уже не можешь постичь его целиком; хватаешься за все более мелкие фрагменты, пока тебе не остается лишь одним глазком смотреть на ослепительно яркий уголок всего этого колоссального полотна. Но потом и его не станет.
Трубочка под простыней введена ему прямо в руку, и маленький поршень автоматически подает по ней морфин. Если боль становится невыносимой, он может нажать на кнопочку и попросить еще. Как правило, обходится без этого. Но время расплывается, движется скачками. Люди приходят и внезапно исчезают, стоит моргнуть, как ночь становится днем, а день – ночью. Он теряет нить в середине разговора, а затем в поисках нужного слова обнаруживает, что разговор остался далеко позади, несколько часов или дней назад. Он медленно преследует свои постоянно разлетающиеся мысли, словно человек, гоняющийся за шариком ртути, который постоянно норовит расщепиться и укатиться подальше.
Марша, Рути, Кертис, Клив, Грейс и Адди надевают верхнюю одежду, собираясь уходить. Сестра дает ему глоток питательной смеси – и их уже нет. «Это что, представитель парламента?» – спрашивает медсестра. «Угу», – отвечает Бен. Глотать тяжело. Да, именно так, Адди Оджо – член парламента от Бексфорда во плоти. «И это все ваши дети?» – спрашивает медсестра с ноткой учтивого недоверия, в целом совершенно логичного. «Ни один», – отвечает Бен. «Все до одного», – добавляет он. Он смог произнести последнюю фразу вслух? Внезапно уже ночь.
Иногда ему страшно. Иногда ему кажется, что все рассыпается на части: мысли, кости – все материи разлетаются и оседают горой останков; а потом ему кажется, что он слышит колоссальный звук, дребезжащий, раскатистый, внутри которого он жил.