Разумеется, средства, доступные изгнаннику для выполнения этой политической и культурной миссии, были весьма ограниченными. Тургенев отреагировал на потерю статуса попыткой (по большей части мнимой) вступить в переговоры с императором, чтобы попробовать преодолеть противоречие между представлением о своей эмоциональной связи с царем и зависимостью от него и в то же время отстоять свое личное достоинство. Колебания между двумя пониманиями идентичности: социальным, основанным на взаимных отношениях, с одной стороны, и либеральным, исходящим из понятия закона, – с другой, имели место как во внутреннем мире Тургенева, так и в его внешних контактах с правителем и его сановниками. Хотя может показаться, что положение Тургенева в качестве изгнанника было переходным (между навыками патронажного поведения и самоотождествлением с правовыми и либеральными определениями личности и ее достоинства), однако диалог между изгнанником и первым лицом (или его людьми) оставался характерной, если не повсеместной чертой в русской и раннесоветской истории, независимо от того, было ли изгнание добровольным или насильственным, внутренним или внешним. Достаточно вспомнить Радищева в 1790‐х годах или Пушкина в начале 1820‐х годов, а также Мандельштама, Горького, Куприна, Алексея Толстого или Цветаеву в первые советские годы130
. Таким образом, в крайне персонифицированной российской политической культуре, где правитель является главным арбитром в судьбе отдельных лиц, независимо от внешнего характера политической системы, изгнание нередко принимает форму опалы, что иногда побуждает обе стороны попытаться начать диалог и провести переговоры в той или иной форме, часто через посредников. Такое положение вещей, конечно, вряд ли характерно только для России. Оно восходит еще к античности: например, к высылке Овидия по приказу Августа в 8 году н. э. Русские авторы – и прежде всего Пушкин – были хорошо об этом осведомлены и активно это романтизировали131. В Советском Союзе ситуация изменилась в период с 1970‐х годов и до перестройки. В это время СССР действовал гораздо более последовательно при изгнании диссидентов и лишении их гражданства, в то время как сами диссиденты придерживались принципа: любое сотрудничество или договор с советским государством морально отвратительны и политически невозможны. Этот принцип, однако, не мешал им стремиться оказывать влияние на политическое и культурное развитие России132.Еще более важной стороной подобных переговоров было то, что многие изгнанники продолжали настаивать на своей элитарной политической или культурной функции в управлении страной, и это оставалось частью их идентичности. Привычка формировать общественный дискурс, выступать в качестве совести нации, выражать потребности людей или представлять интересы угнетенных – все эти важные для российской интеллигенции системы легитимации оставались потаенными желаниями изгнанников и вдали от родины, сколько бы ни длилась разлука, хотя публичных форумов для исполнения подобных ролей у эмигрантов было намного меньше. Как показано в работе Памелы Дэвидсон, вошедшей в этот том, пророческая миссия, которую принимали на себя многие российские авторы, была для них столь важна, что они смогли адаптировать ее к условиям изгнания и придать ей новые формы. Даже те, кто осуждал подобные формы общественного признания, например Набоков, в конечном счете получали большую часть своего полемического превосходства и известности именно благодаря такому демонстративному осуждению. Большинство изгнанников продолжало поддерживать опосредованные отношения с общественностью, аудиторией или читателями, которые остались в России, и эти отношения, как и прежде, основывались на асимметричном, иерархическом распределении социальных ролей: принадлежащие к элите изгнанники по-прежнему присваивали себе право говорить от имени народа. В этом смысле российский опыт изгнания, по крайней мере до распада Советского Союза, никогда не достигал той степени децентрализации и детерриториализации, которую Пол Гилрой связывает с опытом диаспоры133
. Территория продолжала определять идентичность даже на расстоянии, поскольку асимметричное распределение политического и культурного капитала сохранялось и за границей.