Несмотря на вечерний час, предполагающий аншлаг, кафе оставалось полупустым. Мой столик был на улице. Там ко мне вскоре подсела, предварительно спросив разрешение, худощавая особа лет сорока или, может быть, сорока пяти, в спасающем от прохлады распахнутом тёмно-бежевом габардиновом пальто и длинном элегантном платье в стиле Вионне. Издалека она имела привлекательную внешность, в которой особенно выделялись узкий и слегка выступающий вперёд подбородок с маленькими округлым ртом, подчеркивающие сосредоточенность и страстность. Она чем-то походила на Марианну с французских почтовых марок довоенной серии -- разумеется, если клош заменить фригийским колпаком. Однако при ближайшем рассмотрении весь её вид с бледным и очевидно изрядно утомлённым лицом и сильными следами пудры на запястьях в сочетании с той решимостью, с которой она поспешила завязать со мной беседу, выдавали в ней в лучшем случае обедневшую даму полусвета, а в худшем -- труженицу ближайшего борделя. Правда, последнее меня ничуть не смущало.
Болтая с незнакомкой о каких-то пустяках и понемногу убеждаясь в правоте своего последнего вывода, я поймал себя на мысли, что понемногу перестаю понимать притягательность женского тела и очарование красоты. После давнишнего разрыва с женой, укатившей вместе с дочкой сперва в Бельгию, потом -- в Америку и там, по слухам, вступившей в новый и выгодный брак, я установил и до сих пор поддерживаю с двумя немками отношения, которые ни для кого не являются секретом и мало к чему меня обязывают. Однако именно вольная и ничем не связанная любовь всегда оставалась для меня чем-то вроде высшей награды и императивного наслаждения. Теперь же, вглядываясь в свою соседку, я неожиданно понял, что грань между наслаждением и мукой -- очень тонкая и условная, и если её переступить, то взаимная привязанность легко обратится в ненависть. Причём последняя, подобно полю между полюсами мощного магнита, способна соединять и удерживать тела и души не в течение коротких минут взаимного любовного порыва, а всю бесконечную вечность. Этим своим открытием я не на шутку оказался поражён и взволнован: ведь если оно было верным, то первопричиной мироздания оказывалась ненависть, сотканная из вечных мировых полюсов, противоречий, борьбы и антагонизмов. Ну а любовь -- она лишь приходилась мировой ненависти счастливым и редким исключением.
Ибо если мы, проживая жизнь, с лёгкостью впускаем в себя всю сопровождающую нас грязь, без которой невозможно добиться положения и успеха, то уже к совершеннолетию не только человеческие души, но и тела оказываются безнадёжно отравлеными мировым злом. И когда в порыве страсти мы начинаем обожать чужое тело, то вместе с ним обожаем и яд, сочащийся из всех его пор. Возможно, что действие именно этого яда и приносит наслаждение -- да, да, скорее всего именно так оно и обстоит, поскольку подобно всякому яду наслаждение нельзя вкушать много и долго. С другой стороны, если человеческая жизнь есть борьба за наслаждение, из которого высшим для большинства из нас является обладание женской плотью, сим ядом пропитанной, -- то к чему тогда стремимся и чего достигаем мы по мере свершения своих жизненных планов и стяжания успеха, славы и богатства?
Я без стеснения стал заглядывать в глаза моей Марианне, прежде срока начинавшие выцветать от подобной, должно быть, ядовитой любви, и мне вспомнились гумилёвские строчки с врезавшимся в память описанием инфернальной вечности:
...Ты увидишь пред собой блудницу
С острыми жемчужными зубами.
Сладко будет ей к тебе приникнуть,
Целовать со злобой бесконечной,
Ты не сможешь двинуться и крикнуть.
Это всё. И это будет вечно.
Интересно, подумал я, поднося к губам бокал с вином, только что соединившийся с её бокалом: каким именно будет мой персональный ад? Ведь если следовать моей космогонии, то моей душе будет непросто слиться с мировой ненавистью, поскольку я, в общем-то, в своей жизни никого по-настоящему не ненавидел. Да и отравленной любовью, положа руку на сердце, не злоупотреблял. Всю жизнь я так или иначе занимался собой, своими персональными проблемами и внутренним миром, ведя во имя них никому не ведомые битвы.
Поэтому, наверное, после своей кончины я буду пребывать в мрачном и оцепенелом молчании, подобно бельфорскому льву, которым я сегодня любовался на площади Данфер-Рошро. Ну а если я смогу реализовать свой план и куда-нибудь пристрою открытые Тропецким сокровища -- то сделаюсь героем, как и тот полковник, угробивший пусть в символичной, но никому не нужной обороне в три раза больше солдат, чем осаждавший его неприятель. Я же уже угробил Тропецкого. Возможно, что мне придётся прикончить кого-нибудь ещё, и даже если мой личный мартиролог на этом и прекратится, то за припасённое Тропецким открытие, которое теперь я скоро предъявлю человечеству, ещё сгинут тысячи и тысячи других, ничего не ведающих, не виноватых и совершенно не способных изменить свою несчастную судьбу.