Впрочем, и Западный мир не казался поэту блаженным оазисом. Его письма из заграничной поездки не менее красноречивы, чем только что приведённые: «Европейская жизнь так же мерзка, как и русская, вообще – вся жизнь людей во всем мире есть, по-моему, какая-то чудовищно-грязная лужа…» Ожидать других, более лестных оценок действительности, от молодого поэта, преисполненного романтических идеалов, было бы, пожалуй, глупо.
К тому же, душевная боль только-только перенесённой, но неизжитой Блоком драмы, ещё свежа и не выносит соприкосновения с окружающим, которое поэтому и представляется ему чем-то грубым и жестоким. Страстное, огульное неприятие жизни в такие моменты – ни что иное, как вопль измученной души поэта, души, с которой, можно сказать, заживо содрана кожа.
Пока Любовь Дмитриевна была далеко, Александр Александрович томился ревностью и одиночеством. Призывал жену вернуться, надеялся, что с её возвращением и мука пройдёт. Оказалась – не прошла, а только прибавилось боли. Оказалось, она – Люба и была этой болью.
Когда-то, перед женитьбой, называвший её «осанной моего сердца бедного, жалкого, ничтожного», восторгавшийся: «Ты – Звенящая, Великая, Полная», – теперь, в феврале 1910 года Блок мыслит о своей супруге совсем иначе. Вот его слова из записной книжки: «Люба довела маму до болезни. Люба отогнала от меня людей… Люба выталкивает от себя и от меня всех лучших людей, в том числе – мою мать, то есть мою совесть. Люба испортила мне столько лет жизни, измучила меня и довела до того, что я теперь. Люба, как только коснётся жизни, становится сейчас же таким дурным человеком, как её отец, мать и братья. Хуже, чем дурным человеком, – страшным, мрачным, низким, устраивающим каверзы существом, как весь её поповский род, Люба на земле – страшное, посланное для того, чтобы мучить и уничтожать ценности земные…»
Когда-то казавшаяся поэту воплощением Вечной женственности, теперь Любовь Дмитриевна чуть ли ни олицетворяет для него все язвы Мирового Зла. И тем более неожиданным оказывается вывод, который делает Блок: «Но – 1898–1902 (годы) сделали то, что я не могу с ней расстаться и люблю её». Предшествовавший этому заключению перечень обид, как мы видели, был весьма протяжен: Люба и такая, и сякая… Похоже поэт говорит и о родине: Россия – и такая, и сякая… Однако в обоих случаях все недовольства и обвинения оканчиваются признанием в любви:
Впрочем, этот трагический параллелизм в восприятии любимой женщины и родины высказан Блоком и напрямую: «О, Русь моя, жена моя…»
Тут, кстати сказать, имеется явный повод для психоанализа. Дело в том, что когда-то, в юношескую пору своего сына, Александра Андреевна имела неосторожность выдавать ему деньги на проституток. Да и к роману Александра с Ксенией Михайловной Садовской отнеслась более чем снисходительно. Очевидно, именно через таковое удовлетворение его сексуальных потребностей и произошло в подсознании поэта отождествление понятий – матери и жены. После чего Русь, которую принято называть матушкой, стала для Блока ещё и женой. Ну, а табу кровосмешения, издревле положенное на влечение к матери (теперь, считай, и к жене), уже не могло не привести к искажению супружеских отношений между Александром Александровичем и Любовью Дмитриевной. Увы, и самый незначительный промах в воспитании способен обернуться самыми тяжёлыми житейскими аномалиями.
Последовавшие за «Стихами о Прекрасной Даме» лирические сборники: «Нечаянная радость», «Земля в снегу», «Ночной час» – исправно подпитывали и растущую славу поэта, и критическую разноголосицу вокруг неё. Впрочем, успех не сделал Блока ни надменным, ни заносчивым. И это, прежде всего, сказывалось на его отношениях с младшими собратьями по перу.