Это стихотворение могло быть написано двумя неделями раньше. Эмоциональный всплеск, послуживший его отправной точкой, произошёл, судя по дневнику, ещё 11-го января. Но тогда Блок работал над поэмой. Пришлось где-то в глубине сердца спрятать и удерживать явившееся ощущение, дожидаясь последней точки в «12». А пока ограничиться дневником. Вот эта запись, прозаический эмбрион, в котором уже явственно проступают черты будущего поэтического шедевра, спровоцированного негодованием Блока по поводу Брестских переговоров:
«Тычь, тычь в карту, рвань немецкая, подлый буржуй. Артачься, Англия и Франция. Мы свою историческую миссию выполним.
Если вы хоть «демократическим миром» не смоете позор вашего военного патриотизма, если нашу революцию погубите, значит, вы уже не арийцы больше. Мы на вас смотрели глазами арийцев, пока у вас было лицо. А на морду вашу мы взглянем нашим косящим, лукавым, быстрым взглядом, мы скинемся азиатами, и на вас прольётся Восток.
Ваши шкуры пойдут на китайские тамбурины. Опозоривший себя, так изолгавшийся, – уже не ариец.
Мы – варвары? Хорошо же. Мы и покажем вам, что такое варвары. И наш жестокий ответ, страшный ответ – будет единственно достойным человека…»
«Двенадцать» и «Скифы», творческий апофеоз Блока, пришлись на 20-летнюю годовщину его поэтической деятельности. Не в натуре Александра Александровича было отмечать юбилеи, да и время не подходящее. Разве что с женою перекинулся двумя-тремя словами и в записной книжке дату эту примечательную – 10-е января пометил: «Двадцать лет пишу стихи». А днями позднее, при завершении поэмы – «юбилейного» подарка от Господа, записал свою оценку этого произведения: «Оно больше меня. И больше себя. Это – настоящее».
«Больше себя» поэма оказалась уже в силу своей, тогда ещё только предчувствуемой правды. Не о Революции она, не об Октябрьском перевороте – куда проще и куда страшней: о большевицком кровавом терроре, порождённом ими: «Трах-тах-тах! Трах-тах-тах…» Поэма завершается этой беспорядочной, испуганной, мнительной, ведущейся почти наугад пальбой. И как уместно, как символично многоточье, поставленное Блоком после этих: «Трах-тах-тах…» Оно как бы продолжает убойную эту стрельбу в грядущие года и десятилетья и так похоже на пулевые пробоины…
Если бы смогли современники хорошенько вдуматься в истинный смысл Блоковского создания, я уверен: большевики не пожалели бы пули и для самого автора этого изобличительного документа эпохи. Ну, а контрреволюция бы ему рукоплескала.
В действительности же всё получилось наоборот, как раз по причине всё того же непроглядного мрака, о котором написал поэт: «Не видать совсем друг друга за четыре за шага». По человеческому обыкновению, важнее оказалось не то, что ты делаешь, а с кем ты. А Блок был с большевиками. Более того, на предложенный ему анкетный вопрос: «Может ли интеллигенция работать с большевиками?» – ответил: «Может и обязана».
Однако большая часть из числа интеллигентов, знакомых с Блоком, думала иначе. Когда в феврале 1918-го «Двенадцать» были опубликованы, от поэта отвернулись многие и многие. Злословили. Не подавали руки. Ну, а сам Александр Александрович, явившийся поэтическим мессией Революции и Гражданской войны после «Двенадцати» и «Скифов» замолчал. Слово было сказано, дело сделано. Как бы исчерпав этим своё предназначение, Блок во всю оставшуюся жизнь ничего великого более не написал, а к стихотворной форме почти и не прикасался.
Маяковский, должно быть, ревнуя Александра Александровича к своей любимой теме, иронизировал, мол, Революция не для Блока, и он, попытавшись о ней написать, надорвал голос. Между тем, Маяковский тут весьма и весьма неправ и хочет отсудить у Блока неотъемлемое. Ибо сам Владимир Владимирович изначально находился внутри революционной стихии и посему не мог быть её провозвестником. У него своя, иная слава. Ну, а страшный, мучительный призыв: «Слушайте Революцию!» – принадлежит Блоку и только ему.
Исполнение Александром Александровичем своих стихов было полностью лишено каких-либо внешних эффектов. Сказывалось отсутствие в поэте и тени самохвальства, мол, вот оно, как есть, ничем не приукрашенное. Однако за его сдержанной холодностью чувствовалась и скрытая энергия, и страсть, и тончайшая благородная музыкальность.
Вот почему его чтение завораживало, гипнотизировало зал, повергая в такую тишину, среди которой и шёпот отдаётся громом небесным. Актёрам, пытавшимся подражать его манере, подобное не удавалось.
А вот свои «Двенадцать» читать не умел. Стоящие особняком в его творчестве, они требовали и подачи совсем иной – страстной, разухабистой, простонародной. Именно так читала «Двенадцать» жена поэта, отныне завершавшая исполнением поэмы большинство выступлений Блока. Он восхищался и считал, что Любовь Дмитриевна делает это безошибочно. Да и могло ли быть иначе, если для Александра Александровича в этом исполнении слились сразу четыре возлюбленные им и предавшие его стихии: женщина, поэзия, театр и революция.