Как оказалось, достижениям в области фармакологии даже не нужно быть новыми. Еще один интересный путь проложен уже давно. После многолетнего застоя, вызванного войной с наркотиками, из-за которой исследование препаратов первого списка[92] стало практически невозможным, сегодня мы наблюдаем возрождение психоделиков. В настоящее время клиницисты используют ЛСД и псилоцибин для лечения хоть депрессии, хоть посттравматического стрессового расстройства. Даже стимуляция мозга, возникшая в 1950-х годах как способ «лечения» гомосексуализма и шизофрении, тоже в какой-то степени возвращается. Одни методы включают в себя имплантацию электродов, посылающих электрические импульсы в определенные ткани мозга, в других электроды устанавливают на кожу головы. Эти процедуры применяют в лучших больницах, в том числе для лечения обсессивно-компульсивного расстройства, депрессии и болезни Паркинсона. Кроме того, вариация анестетика кетамина, разработанного в 1962 году и получившего прозвище «особый K» у посетителей клубов в 1980-х и 1990-х годах, недавно была одобрена Управлением по санитарному надзору за качеством пищевых продуктов и медикаментов для использования в лечении резистентной депрессии, которая случается более чем у 20 % людей с этим расстройством. Поразительно, что препарат, который примерно со времен Розенхана побывал во всех утренних шоу, стал одним из крупнейших прорывов психиатрической медицины за последние полвека.
После стольких лет игнорирования гуманитарной науки был пересмотрен и взгляд на терапевтические беседы, так как исследования показали, что в некоторых случаях терапия вызывает глубокие изменения в мозге – точно так же, как и психиатрические препараты. «Психотерапия – это биологическое лечение, терапия мозга, – сказал в 2013 году нобелевский лауреат психиатр и нейробиолог Эрик Кандел. – Она приводит к длительным, заметным физическим изменениям в мозге».
«Видение человека ограничено современными ему технологиями, – говорит редактор журнала «Lancet Psychiatry» Найл Бойс. – Если проводить аналогию, я бы сказал, что мы сейчас [находимся] в той точке исследования инфекционных заболеваний, когда только-только изобрели микроскоп, и история разделилась на до и после». Детский психиатр и генетик Мэттью Стейт из Калифорнийского университета в Сан-Франциско использует эту же аналогию, добавляя: «И в самом деле, это как [впервые] смотреть в микроскоп. И это не один, а сразу три разных микроскопа, которых раньше не было».
Кое-кто говорит, что дальше будет только лучше.
Даже доктор Торри, сказавший мне, что психиатрия никуда не ушла с 1973 года, настроен оптимистично.
– Вы увидите, как все изменится к лучшему, – сказал он.
– Вы так считаете? – спросила я.
– О да. Продолжайте вести записи. Через тридцать-сорок лет вы будете писать о чем-то совершенно другом.
Но нельзя сидеть сложа руки и ждать, что будущее решит наши проблемы за нас. Потому что даже если мы получим все, что ищем, нерешенным остается вопрос об элементарном уходе и лечении на базовом уровне. И пока та или иная технология визуализации мозга пробивает себе дорогу через академические башни из слоновой кости, люди остаются на улицах, скрытые за цифрами или упрятанные за решетку – и брошенные всеми нами.
Говоря об этой критической ситуации, такие люди, как практикующий психиатр и историк из Калифорнийского университета в Лос-Анджелесе Джоел Браслоу, приходят к выводу: «Хотя больницы раньше и были забиты битком и часто выглядели как места лишения свободы… мы хотя бы заботились об этих людях. А теперь – нет».
Покойный невролог Оливер Сакс соглашался с этим мнением в своем эссе
Впервые услышав о такой переоценке, я вспомнила Нелли Блай.