— Умный бэюн! Не подпускает близко. Съел половину поросенка, доедать не вернулся.
— Пусть живет! — чертыхнулся передовщик. — На кой он? Браты батюшкам сказали, не соболь это — бабр!
— Не могу жить, пока не добуду! — слезливо вскрикнул Синеуль. — Соболя промышлять не смогу — этот будет перед глазами! Скажи русскую хитрость, как его поймать? — ударил кулаком в землю.
Пантелей с пониманием огладил пушистую, промытую щелоком бороду, присел рядом с тунгусом:
— Говоришь, на мясо не идет? Пока земля не застыла, можно сделать кружало и посадить на приманку живого поросенка.
— Добуду живого! — уставился на него Синеуль проясняющимися глазами.
Передовщик стал втыкать в землю прутки, объясняя, как делается ловушка. Новокрест водил носом едва ли не по его ладоням, но задавал такие вопросы, что Пантелей терпеливо начинал объяснять заново. Угрюм слушал-слушал и предложил:
— Отпусти с ним, — кивнул на Синеуля. — я за полдня кружало срублю!
— Видать, мне одному только и надо на Ламу! — проворчал передовщик, но согласился отпустить двоих.
Из сырого леса, по-промышленному, избенку срубили за полторы недели. Будто в отместку за то, что никто не рвался к Байкалу, размениваясь на пустячную суету, Пантелей заложил ее всего в полторы квадратные сажени — только чтобы шестерым переночевать в морозы. Задерживаться на острове он не хотел.
Синеуль шлялся по тайге, промышлял мясной припас, высматривал, где какой зверь ходит. Старого Омуля жалели: он только стряпал и ловил рыбу. Бывая на острове, монахи работали не покладая рук, но они то и дело исчезали на день-другой для проповедей. По большей части зимовье строили Угрюм и Пантелей, хотя им-то оно нужно было меньше, чем монахам и старому Омулю.
Едва накрыли сруб, повалил снег. Дверной проем пришлось завесить шкурами. В стужу месили глину, складывали из речного камня очаг по-черному. Не переставая, снег валил с неделю. Браты угнали скот в верховья Иркута. Монахи вернулись, смущенные тем, что избенка срублена без них.
— Заходите уж! — непочтительно и строго пригласил их передовщик. — Хоть освятите, что ли!
Примечал Угрюм, нехорошо встречает зиму ватага: все врозь и каждый норовит жить по-своему. По его рассужденью, виной всему были монахи, из-за которых стало непонятно, кому за них за всех ответ держать перед Богом. Все они были наслышаны о промысловых ватагах, передравшихся и перерезавшихся из-за распрей по слабости или попустительству передовщика. С тех пор как появились монахи, Пантелей только посмеивался над всеми, вместо того чтобы заставлять заниматься общим делом.
Вернулся Синеуль. Втиснулся за завешанную дверь. Обветренное лицо тунгуса благостно сияло. Он поставил в угол лук с колчаном стрел, присел на корточки у огня.
— Поймал бэюн, — протянул к огню потрескавшиеся ладони.
Угрюм соскользнул с нар, покашливая от дыма, просипел:
— Покажи!
— Не рано ли? — строго спросил передовщик.
Синеуль бросил ему на колени убитую белку. Пантелей подергал шерсть на брюшке зверька, передал Михею. Тот корявыми пальцами стал щипать подпушек, с важностью объявил:
— Невыходная еще!
Синеуль весело зыркал по сторонам сквозь щелки век и загадочно помалкивал о добытом звере.
— Продал или подарил кому? — нетерпеливо переспросил Угрюм.
— Отпустил! — новокрест растянул тонкие губы в блаженной улыбке. — Пришел бэюн на раненого поросенка. Попался в русскую ловушку. Рычит! — восторженно хохотнул. — Глаза желтые, как у волка! — Смешливо взглянул на передовщика: — На тебя похож, когда злой!
— Шкура где? — поторопил Пантелей и укорил: — В новую избу вошел. Хоть лоб перекрести!
— Рычит! — Синеуль покорно и рассеянно махнул рукой ото лба к животу, от плеча к плечу, не глянув в красный угол. — Я ему говорю: «Зачем меня так долго мучил? Кровь моя стала черной, кости мои стали желтыми, пока гонялся за тобой. Сейчас отпущу твою кровь своим ножом. Но сперва вырву клок шерсти с брюха. Из усов толстую ворсину выдерну, чтобы навсегда запомнил русскую хитрость и никогда бы не лез во всякие ловушки». А он рычит: «Перехитрил ты меня, Синеуль-мата. Но перехитрил не до конца. Моя шкура еще не вылиняла — за хорошую цену ее никто не купит. И никто не скажет, что ты сонинг'. Ты отпустишь мою кровь, когда я привязан. Перережешь мою главную жилу, когда мои зубы и когти не могут тебя достать». Так он мне сказал и засмеялся! — Синеуль обвел взглядом теснившихся у очага людей.
Угрюм презрительно хмыкнул. Монахи озадаченно переглянулись. Михей с пониманием закивал. Передовщик глядел на промышленного пристально и строго.
— Значит, не вылинял еще?
— Нет! — мотнул лохматой головой Синеуль. — Я защемил ему голову палкой, просунул руку и дернул с самого брюха. Много шерсти осталось на пальцах.
— И ты его отпустил! — усмехнулся передовщик.
— Бэюн никому не скажет, что Синеуль — трус! Я повесил на дерево лук и стрелы. Я взял в руку нож. Я открыл русскую ловушку и сказал: «Иди своим путем! А если бросишься на меня, то мы равны: у тебя много острых когтей и зубов, а у меня — нож. Никто не скажет, что я убил тебя бесчестно».