— Я тебе кто? Казак или сын боярский? — закричал, напирая грудью на бывшего воеводу.
Из-за спины Хрипунова тихонько вышла Анастасия. Невысокая, худенькая, взглянула на Ивана большими печальными глазами, и он проглотил другие вертевшиеся на языке злые слова. Голова же смотрел на него ласково и виновато.
— Не серчай, кум! — указал на лавку. С первых слов напоминал, что крестил его сына. — Сядь! Поговорим! Ну на кого, кроме вас, мне положиться? — кивнул на Савиных, топтавшихся за спиной Ивана с обиженными лицами. — Оглянись! При мне одни калеки и смутьяны. А как объявится Сойга или Иркинейка. Я-то свое пожил, дело наше общее, хлебный припас, да ее вот — указал глазами на дочь, — защитить некому.
Анастасия в другой раз подняла на Ивана синие страдальческие глаза. Взглянула ласково, просительно. Похабов рыкнул, заскрипел зубами, натянул до ушей шапку и выскочил из зимовья. Следом молча вышли смущенные и сердитые Савины, Вихорка с Терентием.
Перфильев, окруженный набранными им людьми, громко напоминал обойденным, что енисейцы сами выбрали его атаманом, своей доброй волей. И сложил он атаманство добровольно, пока в полку был другой атаман — Галкин.
— Ночей не спал ради вас, крикунов и смутьянов! — кричал, оправдываясь. — Повелением отца нашего, Якова Игнатьевича, писал воеводе челобитные с просьбой наградить вас всех за терпение!
Иван с рассерженным лицом послушал товарища и стал отходить душой. Вспомнил свою правду, зазубренную в застенках Троицкого монастыря, после кремлевского бунта и разбора. Вспомнил наставления молодых тогда иноков Ермогена с Герасимом о том, как ловко переводит бес справедливое возмущение в предательство. Он взглянул еще раз на Савиных и передвинулся из возмущенной толпы к Максимке. Тот все понял по его лицу. Кивнул на него:
— Не вам чета Ивашка Похабов. Товарищ мой от самого Сургутского. А вот не беру. Потому что он здесь нужен. И вместо себя вам его оставляю. Кто еще убережет зимовье и хлебный припас? Кто защитит аплинских и шаманских тунгусов?
Страсти стали утихать. Крикуны выдыхались, отбрехивались, смиряясь.
— Бекетов сливки снял! — завистливо выкрикнул Якунька Сорокин. — Перфильев молоко допьет. Нам пустую кринку вылизывать.
— На всех хватит и сливок, и молока, — оправдывался Максим. — А если без хлеба в зиму останемся, и стрельцам, и мне, и вам будет плохо. На вас вся надежда!
Казаки с Перфильевым да Михейкой Стадухиным уходили под Шаманский порог двумя стругами при двух медных пушках.
— Не дадим красноярам братов! — обещали провожавшим и весело грозились. — Наши они!.. Ваську-атамана поймаем и выпорем!
— Вздуйте его за все! — подначивали отплывающих бывшие бунтари, которые за обиды краснояров ломали Енисейские ворота, а после винились перед Хрипуновым: — Нас предал, нашего воеводу бесчестил!
Скрылись струги за скалами порога. Оставшиеся на острове стали неохотно укреплять зимовье, готовить рыбный припас. Прошло полторы недели. Гуще поплыл по реке желтый лист. Холодными утренниками над стылой водой курился туман. После полудня при ясной погоде караульные приметили в верховьях реки два знакомых струга.
Как-то чудно плыли они к острову. На одном судне, на веслах, виднелось четыре шапки, на другом — пять. Караульные крикнули казаков. Те побежали к Хрипунову. Встречать отряд Перфильева вышли все, даже ясыри и бритый рудознатец в коротком заморском кафтане. Стояли молча, глядели на приближающиеся суда, боясь огласить догадки. А как подхватили струги руками за борта, увидели лежавших на днище израненных казаков. Среди них был и атаман Перфильев.
Анастасия со слезами, которые старалась скрыть, бросилась к нему. Тонкими белыми пальцами стала перебирать ссохшиеся повязки на теле. Приметил Иван Похабов и то, как товарищ взглянул на девушку. Понял вдруг, не случайно тот так долго ходил в женихах. Не по Меченке тосковал. Давно высмотрел невесту и терпеливо ждал, когда созреет.
Из другого струга вынесли тело Поспелки Никитина. Радовался стрелец, что казачий голова не оставил его при себе. А уплывал за своей погибелью.
— Опять Васька? — взревел Хрипунов, вращая глазами.
Максим, превозмогая боль, прошептал одними губами:
— Иркинейка!
Раненых вынесли на берег. Кого усадили, кого положили. У Максима были пробиты навылет обе руки. Третья стрела угодила в бедро. Михейка Стадухин выхаживал туда-сюда, прихрамывая и сгибаясь всем телом, как цапля. Он мог лежать на брюхе, мог стоять. Сидеть не мог, оттого и не греб. Якунька Сорокин не удержался, съязвил, мстя за прежние насмешки:
— Выпороли тунгусы? Или чё ли?
Михейка бросил тоскливый и презрительный взгляд на его шрамленую рожу. Не ответил.
Со множеством ран вернулись и другие. У Агапия Скурихина были прострелены обе ноги. Он посмеивался сам над собой, кривя рот, удивлялся случившемуся несчастью:
— Вот ведь.
Филипп Михалев принял стрелу в бок, между ребер. Всего же было переранено одиннадцать человек. Илейка Перфильев, без единой царапины, на вопросы обступивших его людей отмахивался, бормотал невпопад, что пушки и ружья привез в целости.