Феодор заглубился в тайболу, в лешачиное место, заросшее так дико, неурядливо и шально, что только северный охотник и смог бы прозябать здесь ночами у костра, не ведая страха. И неожиданно монах выбрел на случайное крохотное озерцо с табунком уток, поросшее лягушатником, с голубым зрачком чистой воды, где плескалась рыба. По южной стороне оказался прогал, поросший фиолетовыми пукалками и мышиным горошком, по краю обметанный вызревающей кислицей. От смородины над поляною висел густой терпкий дух, словно бы полили поженку медовым узваром. «Вот здесь-то я и заселюсь, – вдруг решил инок, – заведу борти, кину в озерцо мережку и стану келейничать... Научи меня, мать-пустыня, как Божью волю творити...»
Он вытаскал нехитрую кладь, тот скромный пожиток, что не дает помереть сразу, но и особо не усладит черева. Ну разве позабудешь в северном засторонке наодинку, когда медведко тебе за ближнего сродника, келейное правило: «Как рабыню, должно томить плоть алчбою, и жаждою, и бдением». Пудовичок мучицы, да пудовичок ржаной заспы для крупяной каши, да оленья постель, да портяной мешочек сущика на первую уху – вот и весь монаший живот. А ежели захвораешь? иль окалечишься? иль зверь заломает? Где искать подмоги? кому кричать с нуждою? о кого опереться? Но и то: сгоряча бежал из дому, в сердцах взвился, как пламя из костра, как огненная птица на пожаре, когда нет никакого удержу сердечной страсти. Бесследно канул из слободки, а сейчас, поди, хватились и ищут...
И пока бродил от реки к стану, да обсматривался, благодаря Господа за немерклый свет длинного дня, да пока притерпевался к новому месту, то с каждым часом обновлялся нутром, словно молодильной водою окатил истомленную плоть свою и понудил к долгому земному быванью. Омылся в реке, в тягучем рыжем омуте, держась за торфяной клоч, ощущая ступнею студеную бездну и невольно замирая сердцем от преисподней стужи. Как лягушонок, всполз в дурман-траву и давай валяться, будто конь-стригунок, обдирая бледную шкуру о травяной сухой испод. Феодор бессмысленно таращил осоловелые глаза в предвечернее небо и вопил оглашенно: «Научи меня, мать-пусты-ня-а!..» Потом кинул под себя зипунишко и заморенно заснул, растелешанный, не чуя лесового гнуса, сплошь покрывшего шевелящейся серой рядниной. Празднуй, празднуй, нечисть, пока почивает христовенький: столько тебе и сласти. Ах ты, Господи, прости и помилуй страдальца.
...Спал ли он сколько? но вроде бы над ухом в било ударили колотушкой, де, вставай, инок, на ночное правило. От солнца за рудяной горою, что на супротивном берегу, остался один желтый оследыш, и вся тайга таинственно зацвела сиреневым, над папартами и хвощами выстелились туманные зыбкие холсты. Зябко, мозгло... Брр-р! И тайбола вдруг зловеще сгрудилась, растопырила жадную пятерню над одиноким поклонником, чтобы сгорстать его и задушить. Вот тут-то, инок, и не дай себе посладки, вспомни древние научения пустынников, устреми плоть к послушанию, а душу к молитве. Претерпевая озноб, Феодор неторопливо стряхнул с себя комарье, не спеша оболокся, высек на трут искру, раздул костерок. Запахло дымом, приютом. Земно поклонился огню: здравствуй, Дом! Господи, помилуй, Господи, помилуй, Господи, помилуй! – сотворил поклоны во все концы света, затем прислонил к бородатому окомелку иконку святого Пантелеймона-целителя: тот протягивал страждущему лжицу со снадобьем. Воспрянь, сыне, из скорби и изгони из сердца тугу, вдруг расслышал инок неокрепший отроческий голос; образ растворился, из старой доски выступил мальчик и протянул Феодору лжицу с травяным отваром, и почувствовал молельник во рту пряный вкус святого причастия. Феодор спохватился, хотел поцеловать жалостливую руку, но наткнулся пястью о закаменелый сук, торчащий из окомелка, – и очнулся. Долго он молился на коленях, благодарил Бога за благословение, пока новые сполохи не заиграли на встоке. И тогда принялся за послушание, ибо час упустишь, днем не наверстаешь.
Бережинка о край озерца оказалась сухой, податливой, из ярого рудо-желтого песка. Вырыл схорон, наподобие рыбацкого бугра, разломал лодку и набоями покрыл крышу, из березового вершинника набрал примост, лапником выстелил пол, из дощатого поддона выкроил столешню и прибил на укосину, из речных голышей слепил каменицу и обмазал придонным илом. Нора ли получилась из трудов праведных? иль лабаз? келеица? скрытая? Но ведь с боков не поддувает, и дождь не прохватит, и темень отступит перед лазом в зимовейку, и бесам преграда, и зверю лесовому препона. И не велика беда, что лишь ползком попадешь в избицу, и плечам не разогнуться в пустыньке, но зато свой дом и свой устав. Так воспой же, монах, хвалу случайному приюту, и пусть покажется он тебе краше царственных чертогов, ибо к такому житью чаще всего и подступается Христос...