Но нет, всему есть мера. Пока не надеялись ни на что, не поманили их справедливостью, люди вроде уже и не способны были добиваться, протестовать. А тут как прорвало. Особенно то, что дети с ними, замёрзшие, обсопливевшие, ноги у всех промокли, а притащили детей они сами, дуры. Молча, зло стали набирать в ведра, в корзины картошку. Антон сделал это первый, и корзину и ведро наполнил только красной. Венера попросила:
– Высыпь, сынок, не надо.
– Как же, спешу!
– Ну, я прошу. Не трогай ты их, хай их скула[49] болючая трогает.
Сама высыпала корзину на снег. А и правда, какая ладненькая эта красная скороспелка. Антон с тяжёлым ведром отступил от неё подальше, глазёнки отчаянные: не подходи! не вмешивайся! Бедный Гриша, бедный Антончик, теперь вас будут мять-обминать, как прежде других.
За леском их поджидали. Два участковых милиционера и почему-то Юнра. Бабы как увидели их, сразу поопрокидывали свои вёдра, корзинки. А те идут, подходят не спеша. Венера выхватила-таки у Антона ведро, прямо из рук пришлось вырвать, и тоже вывалила картошку в канаву. Но они к ней направились, ни к кому больше, а только к Венере.
– Твоя? Собери.
– Не моя и собирать не буду.
– Ну что ж, так и запишем. – Но ничего пока не записывают, сгребают в ведро картошку.
– О, Господи, войны на вас нету!
– И это запишем.
Никого, кроме Венеры, не задержали. Оно и понятно: кому-то в колхозе надо оставаться, работать.
Луна катилась по ребристым ночным облакам, как по болотному настилу, вдруг проваливаясь, барахтаясь и снова выныривая – совершенно беззвучно, не нарушая земную тишь. Вокруг дома с высоченной светлой крышей тишину удерживал, ранил, поглощая все звуки, мягко лёгший на землю снег.
Зато изнутри стены дома сотрясались от храпа и бормотания, казалось, что и во сне люди куда-то бегут с криком и одышкой. Кучно сгрудившись под крышей Венериного ковчега, власти набирались сил для своей постоянной изнурительной борьбы с естественным ходом существования, что и являлось их основным делом, заботой. Взойдёт солнце – и они разбегутся выполнять команды и выкрикивать команды, исполнительные слуги и мученики многолетнего абсурда. На них держалось. Но и те, кем они помыкали, каждый своим бессилием и покорностью удерживал в связанном состоянии всех остальных. Я тебя не отпускаю на волю, а ты меня, и мы оба – ещё кого-то. Колхозные собрания, на которые когда-то сгоняли силой и угрозами и где люди сначала старались хоть как-то отпихнуть от себя чужую волю и дурь, но потом всё безнадежнее замолкали, они, эти собрания, снова вдруг обрели значение – как способ сохранить себя такими, какими не по своей воле стали. Сам боюсь и тебя бояться заставлю! Сам не пойду и тебя удержу! Независимость теперь пугала больше, чем когда-то неволя, крепость. Стен, ограждений вроде бы нет, рухнули, проржавели, а крепость осталась.
За почти полвека, минувшие после войны, Вьюнищи понемногу отстраивались и заселялись: на месте землянок и рядом с ними забелели тонкими брёвнышками, несмелой обновой вдовьи хатки. Уходя, убегая всё дальше к лесу от Венериного дома-конторы. Но там их настигли три длинностенных дома, даже попросторнее Венериного, – хоромы председателей. Первым домину выстроил себе Барин, через год-два после суда над Венерой. Тут же продал его аэродромным служащим и навсегда исчез из Вьюнищ. Как и не было его. Потом попредседательствовал «Советская власть» (а точнее – его Груня) и тоже ушёл со своим домом. Его сменил жизнерадостный толстяк из районной заготконторы, успел за полтора года домину отгрохать. Этот дурил по-своему. Нравилось ему попугать баб, колхозников новыми налогами, которые вот-вот снова повысят. Или тем, что после армии колхозных парней будут принудительно возвращать в деревню. А однажды вообще отчебучил: одолжил на аэродроме форму военную, нарядился в неё и покатил по полям. Бабы, война! Видите, мобилизовали! Паника по глубинке носилась дня три, выметая соль и спички из магазинов и сельпо. Сместили его с председателей, ушёл в какую-то аэродромную контору, пугать баб там.
Следующим председателем стал Антон Станкевич. Но поселился не на «председательской улице», как её прозвали, а в доме матери.
После детдома и службы в армии он с городской женой, которая его старше аж на десять лет, вернулся во Вьюнищи. К дочке жены дородили ещё двух девочек. Антон, вначале поселившийся в какой-то мастерской-бараке, долго судился и отсудил-таки материнское подворье.
Три сестры Антона из детдома разбрелись по свету кто куда, младшенькая же Ксюша умерла от коклюша. Мать не вернулась из заключения, сгинула где-то, было одно письмо от неё, разыскало детей в интернате. Просила ей писать подробно, как кормят, во что одеты, – писали, но от неё больше ни разу не получили. Ни слова.
Антон обосновался во Вьюнищах цепко, всерьёз. Сделали бригадиром, потом председателем. А кому ещё было председательствовать, из района не очень рвались на этот колхоз.