Будучи несомненно настоящим, поэт многолик, как Будда. У каждого свой Пушкин, как свой паспорт. В пятидесятые годы воздушные шары были дефицитом. Сообразительные отцы надували неиспользованные презервативы и вручали их сыновьям, идущим на демонстрацию. Достоевский в Пушкинской речи надул шарик своим воздухом. Быстроногая Татьяна Ларина, раздеваясь на ходу, как манекенщица, зашла в телефон-автомат и, прикрепив искусственную бороду, сгорбившись, как старец Зосима, снова вышла на улицу русской литературы. Зачем, спросите, он это сделал? Опытные истопники знают, что одно полено всегда гаснет, два, положенные с просветом и параллельно, дают концентрированное тепло.
Нет, я не протестую, я недоумеваю. Разве поэт — джокер в игре без козырей? Пушкин, прекрасно знавший, что в котле литературы любое убеждение меняет цвет и становится приемом, с удовольствием плевал на любознательных дураков и стеснительных почитателей:
И мало горя мне, свободно ли печать
Морочит олухов, иль чуткая цензура
В журнальных замыслах стесняет балагура.
Нет ничего оскорбительней для настоящего поэта, чем шум комариной возни вокруг его имени и фамильярное похлопывание по плечу «пушкиноведов в солдатских шинелях». Народные тропы не зарастают к гипсовым памятникам культа и к общественным уборным: в обоих случаях признательные почитатели мочатся у соседней стены.
Пристальное внимание подозрительно: оно компрометирует. Братья Гонкуры уточняют: «Красота — это то, что вызывает инстинктивное отвращение у нашей кухарки и нашей любовницы». Искусство не элитарно, а функционально, и в этом настоящее искусство отличается от ненастоящего.
И все-таки поэтический талант Пушкина весьма вероятен.
Ночью Собакевичу снился сон: будто открывает он дверцу шкафа, скрипящую, словно подагрический сустав, и видит в шкафу Собакевича с рожей, как буфет. «Ты кто?» — спрашивает Собакевич. «А ты кто?» — отвечает Собакевич. «А вот я тебя!» — говорит Собакевич и вынимает изо рта Собакевича с рожей, как буфет. Маленький Собакевич, стоящий на ладони, вытаскивает из кармана спичечный коробок, раздвигает ему ноги, а там тоже сидит хмурый Собакевич, с угрюмой пергаментной гримасой на лице, и даже бровью не ведет. «Ты посмотри на себя в зеркало,— говорит Собакевич,— на кого ты похож?» — «Ну, и на кого?» — спрашивает Собакевич с рожей как буфет. «На буфет, — отвечает Собакевич, — то есть — на Собакевича».
Тут от сквозняка открылась форточка, хлопнула об раму, как в ладоши, и Собакевич проснулся. Полежал, шевеля во рту распухшим ото сна языком, а затем пришла тяжелая деревянная мысль: «Собакевич есть Собакевич есть Собакевич есть Собакевич — ну и что?»
Просеивая имена через мелкое придирчивое сито сознания, удалось удержать только одно: заговор бездарностей.
Разве дело в названии, которое, как считают одни, всегда одежда с чужого плеча и, как готовое платье, одновременно впору всем, но сидит по-хамски? Разве дело в шляпе? — спрашивают другие, зная, что при желании можно надеть любую, надо только достать. Правда, в былые времена, давая пощечину, утверждали, что не нравится линия носа (вывеска), или кидали перчатку, сетуя на форму лица. Средневековый ремесленник вывешивал сапог над дверью, и все понимали, что он хочет этим сказать.
Чехов, мысля литературными критериями, утверждал, что название проходит по произведению красной нитью, то есть оно позвоночник либо венозная жила. Однако, хотя литература и предъявляет авторские права на жизнь, намекая на свое первородство, подобное мнение спорно, ибо рельеф местности, переплетенный с временнуй координатой, дает свою тень. Кому-то кажется, что название — ахиллесова пята, кому-то, что оно — маслянистое географическое пятно на поверхности лужи.
Один полулиберальный редактор столичного журнала рассказал мне о проведенном эксперименте: своим коллегам, которые служили беспроволочными предохранителями, он подсовывал на рецензию тексты разной литературной значимости, и — о чудо! — подчеркнутыми брезгливым красным карандашом оказывались одни и те же места, в которых авторы пытались вырваться за пределы нормативно-суконного вкуса. Любое необычное выражение или неординарный образ (даже если он был единственным в безликом тексте) безошибочно гипнотизировали собратьев по несчастью, привлекали их внимание и засасывали, как водоворот.
Предлагаемое определение, кажется, успешно конкурирует с другими, если иметь в виду распространение его действия с частного случая на географию шестой части школьного глобуса.
Что есть наша жизнь? Оппоненты представляют ее в виде огромного пресса, загоняющего свою суть в глубь пористого, как пемза, с множеством невидимых глазу лакун и ходов, сознания.