Hет, ничего принципиально нового в этом «письме из прошлого» для меня не было. То, что мои сочинения не подлежали распространению в СССР на протяжении пятнадцати лет, для меня не новость. Да и в том, что мной интересовалось и занималось КГБ, тоже не было сюрприза. Hо совершенно неожиданно я ощутил уже подзабытое чувство ужасного одиночества, беспомощности, отщепенства, когда все, за исключением узкого круга друзей и знакомых, против тебя — не только редакторы известных и популярных литературных журналов, которые под разными предлогами отвергали то, что этими же редакторами сейчас публикуется под звуки литавр, но и весь воздух жизни, вся текущая мимо толпа, в которую я попал, выйдя из Дома журналиста на Hевском, куда ровно семь лет назад, на заре перестройки, был приглашен последний — пока! — раз для «беседы» со следователем КГБ, «обеспокоенным» моей очередной публикацией на Западе.
Я был не политическим диссидентом, а просто писателем, опять же не политическим, а, что называется, обыкновенным. Почему именно семь лет назад очередь дошла и до меня (а она дошла, потому как через знакомых и полузнакомых, вызываемых туда, доходили нелицеприятные отзывы и откровенные угрозы, которые без протокола были адресованы для передачи именно мне), почему? У КГБ были свои резоны, свой план, видно, пришел мой сpок.
Но я о письмах из прошлого. Второй толчок (и одновременно — источник) — статья в местной газете «Смена», даже не статья, а вполне респектабельное интервью бывшего следователя, а ныне чиновника по связям с прессой перестроившегося Литейного, по поводу его (следователя) книги, посвященной портретам следователей-спасителей этого печально известного ведомства, в разное время спасших того, этого, пятого, десятого. Задающая вопросы корреспондентка что-то запальчиво, с затаенным испугом вопрошала, а архивариус в мундире спокойно, уверенно, непринужденно говорил о том, что по законам любой страны, любого правового государства ответственность за исполнение приказов лежит не на жалких и в данном случае беспомощных исполнителях, а на тех, кто такие приказы отдает, мол, даже в Hюpнбеpге судили только главарей партии, а не следователей СС и полиции, и, значит, не надо перекладывать с больной головы на здоровую и винить тех, кто виноват не больше всех остальных.
Удивительный тон — спокойный, благожелательный, раздумчивый тон человека, уверенного в своей правоте и безопасности, — вот что неожиданно задело, несмотря на уже набившее оскомину чтение всевозможных разоблачений и откровений. И — одновременно — конечно, то, что именно автор этого интервью был как раз тем следователем, который вел мое «дело», звонил мне домой по телефону, вызывал на допросы, грозил наказанием, сроком, требовал написать оправдательное письмо, предлагал помощь в публикации романов и т. д.
Я помню, как во время нашей первой и единственной «беседы» семь лет назад в Домжуpе (а «они» любили вызывать не к себе, а беседовать на нейтральной территории) этот тогда молодой, почти студенческого вида, почти стеснительных повадок человек, младше меня лет на шесть-семь, кичился принадлежностью к Системе (мол, меня вы можете обмануть, но Систему никогда) точно так же, как сегодня, был уверен в своей правоте и объяснял мне то, что я понимал сам, — что если я не остановлюсь, то меня остановят. И намекал, что мне лучше уехать, если я не хочу повторить судьбу многих (хотя почему многих — как раз немногих, в этом-то и дело). И за ним, за его словами стояла не только грозная Система, но и, как сказал бард, «поддержка и энтузиазм миллионов», без чего вся эта система развалилась бы в один момент, только дунь на нее. Я, повторю, не был политическим диссидентом, я был обыкновенным писателем, который не хотел ни уезжать, ни прятаться, ни меняться, ни эмигрировать — а хотел быть самим собой в пределах отведенной мне судьбы.
Шел второй год перестройки. Это, вероятно, и спасло: время пошло другое, два-тpи месяца — и все поехало, полезло по швам, и людям из Системы самим приходилось уже подумывать о том, как заметать следы, искать счастье на новом поприще, в других коридорах. Они на какое-то время стали тише воды, ниже травы, но вот прошло еще несколько лет, их никто не призвал к ответу, вера в быстрый успех демократических преобразований истощилась, и вместе с ней ушел стpах. Те, кто на всякий случай не высовывались эти годы, опять стали позволять себе то, что еще вчера, при бурях штормового демократизма, казалось невозможным.