Никогда — ни до, ни после — я не видела, чтобы люди
— Сейчас… — Это было первое слово, сказанное тетей Валей, вслед за этим поднявшейся со своего места по ту сторону стола и исчезнувшей в соседней комнате. Григ все-таки дернулся, но Корнет, который, видимо, ждал от него именно такой реакции, молча нажал моему мужу на колено, усаживая обратно, и еле слышно посоветовал ему успокоиться. Гриша явно собирался что-то возразить, но не успел, потому что тетя Валя возвратилась в комнату, неся в руках довольно большой то ли эстамп, то ли картину в тонкой металлической рамке — лицевой стороной к себе.
Постояв немного перед нами, она некоторое время сама вглядывалась в изображение, прежде чем развернуть его к нам.
— Вот… — Ее голос был глух, немного с хрипотцой, но звучал ровно. — Здесь ей сровнялось семнадцать, незадолго до школьного выпуска…
Я бы ни за что не узнала на этом портрете Катю Крымову, если бы не понимала, что на нем может быть только она. Потому что даже по сравнению с ее сценическим имиджем юной и наивной девочки, старшеклассница на этом очень живом, светлом снимке выглядела воплощенной невинностью, и совсем не в ироничном смысле слова, а… в каком-то нездешнем, что ли… И вылетевшие у меня слова были глубоко искренними, вообще вылетели сами:
— Господи… Словно из позапрошлого века…
Девушка в школьной форме, смотревшейся на ней и впрямь как гимназическая, улыбалась нам со своего портрета еле заметно, грустно и так мудро, словно ей уже в тот миг, когда щелкнул затвор фотоаппарата, была известна и собственная судьба, и судьбы всех, кто впредь станет любоваться этой навсегда запечатленной секундой ее краткой и легкой, как дыхание, жизни. Она улыбалась не столько по-детски пухлым ртом, теребя перекинутую на грудь пушистую русую косу, сколько большими серыми глазами, каждой черточкой не успевшего еще по-взрослому оформиться лица… Куда там было знаменитой Моне Лизе с ее чисто женской загадочной улыбкой, прославившейся в веках, до того невечернего света, который таился в Катином образе!..
— Я понимаю, о чем ты, — неожиданно живо произнесла тетя Валя и посмотрела на меня с благодарностью. — Да, такие, как моя Катюша, в наше время не только не живут, но и рождаться не должны… Не должны тем более избирать тот путь, который выбрала она… Я всегда была против того, чтобы моя девочка — и вдруг, будь он трижды проклят, этот шоу-бизнес!.. Я… Я всегда чувствовала, что кончится все трагедией… Всегда!.. Но разве могла я, мать, запретить ее таланту идти предназначенным путем?!.. Боже, как я страдала, постоянно, из года в год ожидая какой-нибудь страшной беды… Как ненавидела всё и всех, окружавших Катеньку… И ничего, ну совсем ничего не могла поделать… Только быть по возможности рядом с ней, жить там же, где она…
Ее голос, звучавший все более страстно, в какой-то момент пресекся, на Валентина Петровна справилась с собой. И, прижав портрет своей дочери к груди, круто развернулась и ушла вновь в соседнюю комнату, оставив нас одних, потрясенных до глубины души ее словами, этим признанием — потому что это было признание… Гриша привлек меня к себе, обняв за плечи. Корнет, поставив локти на стол, оперся подбородком о ладони, мрачно уставившись в пустоту.
Дверь наконец открылась, и тетя Валя, по-прежнему бледная и какая-то по-особому подтянутая, даже деловая, возникла в ее проеме.
— Виталий, — она опять обращалась только к Оболенскому, — что я должна, с вашей точки зрения, сейчас сделать?
Корнет кашлянул и твердо посмотрел ей в лицо:
— Всего лишь освободить ребят от подозрений… Мы сумеем дать вам форы где-то пару дней… Я не спрашиваю, есть ли у вас… э-э-э… тылы и окопы, уверен — вы обо всем подумали заранее… Но нельзя, чтобы и впредь мучили ни в чем не повинных ребят…
— Я полагала, — сухо усмехнулась она, — в таких случаях достаточно исчезновения одного из подозреваемых…
Она кинула быстрый взгляд на часы и вновь уставилась на Корнета.
— В кинофильмах из западной жизни — да, в нашей, этого, к сожалению, маловато. — Оболенский тоже сумел усмехнуться в ответ.
— Что вы хотите?
— Всего лишь письменных показаний. — Он молниеносно, точно из воздуха, извлек на свет несколько листов бумаги, как мне показалось, один из них был с официальной шапкой… Неужели бланк протокола?! Но этого я так никогда и не узнала.
— Ну и, конечно, заявление, адресованное Григорию Константиновичу с просьбой о двухдневном отпуске на понедельник и вторник за свой счет — по личным обстоятельствам, датированное… Какое у нас было число в пятницу?..
На этом месте Гришаня снова дернулся, но промолчал, а Валентина Петровна, бросив на моего мужа задумчивый взгляд, медленно пододвинула к себе бумагу.