— Пора, лайка. Нас дома Федя с Варюшкой ожидают.
И собака, понимая не слова, а только тон человека, мчалась к заимке, весело закрутив серый волчий хвост.
Весной голуби положили яйца, и Федор часами сидел у голубятни, разглядывая маленький и ласковый мирок птиц.
В такое время он думал о том, что зря это говорят, будто и птицу, и зверя человек приручил только для еды, для одежды, для пера и пуха. Нет, есть еще в этом какая-то радость, какая-то любовь ко всему, что вокруг переливается красками, поет, существует и помогает человеку чувствовать себя человеком — лучшим из всего земного.
А голуби! Отчего они так милы человеку? — Любовью своей и нехитрым уменьем радоваться ясному солнцу и простому зерну. И целуются они, как люди, и детишек кормят по-своему — кашкой...
Федор замолчал, несколько раз затянулся из трубки.
— Ты думаешь, в наше-то время девки за богатством не гонятся? — внезапно спросил он и, услышав от меня, что «бывает, гонятся», огорченно покачал головой:
— Сколько думаю, не пойму я ее, Варвару. Что она за человек? Любила меня? Не знаю. Маленько все же любила, должно быть. А ведь т о г о совсем не уважала... Зачем же пошла? Трудно все это. Бывает, поженятся люди, жизнь пройдут, помирать надо, а они за голову берутся: «Как же это так? Чужие мы с тобой совсем, а весь век вместе прожили?». А то бывает: спят и едят с одной, а думают о другой. Всю жизнь.
Он махнул рукой:
— Письмо тебе хочу показать. Охотник занес.
Записка была от Варвары.
Скупо и точно сообщала она о смерти мужа. Писала, что умер от заражения крови, что детей у них нет и что думает она вернуться в родную деревню.
Больше ничего в письме не было.
Я посмотрел на Федора и удивился: он с безучастным видом следил за тем, как я читал письмо, и не выказал никаких признаков радости.
Еще раз взглянув на Первушина, я сказал ему:
— Ведь это она тебе, Федор, жениться на себе предлагает.
— Ну? — задумчиво поинтересовался он. — Может быть.
— Ты что ж — разлюбил ее?
— Я? Нет, не разлюбил. Однослов я.
— Так что ж?
Федор вздохнул, и его красивое и хмурое лицо выразило крайнюю степень огорчения.
— Трудно мне, — заговорил он. — И не потому, что потратила она, может, душу на мужа, а я в тайге ржавел. Нет. Не имею я зла. Другое. Вот тебе трудно это представить: десять лет жила с мужем. Десять лет лепили они свой мир, и — вдруг — совсем чужой он для меня? Молодые, они вместе жизнь строят. Один что-нибудь подскажет, другой. Один одному уступит. Так вот и лепится. И характеры общие выходят, и мысли, и все. Кто она теперь, Варя? Не знаю. Зачем старое разогревать?
Он помолчал.
— А еще мне страшно. Это я тебе правду говорю. Вот войдет она ко мне на заимку, и увижу я чужую бабу. Толстую, злую, старую бабу. Я-то ведь тоже совсем не тот стал, так мне это незаметно. И вот поглядим мы друг на друга, и тогда уже совсем жить нечем будет. Теперь хоть мечта есть, и облик ее в моей душе — тоненькая, стройная, смелая, с узкими черными глазами, и на дне этих глаз черти спят...
Федор замолк, и я тоже растерянно молчал. Что в таких случаях можно советовать?
— Надо увидеться, Федор. Посмотреть и поговорить. Может, никаких худых перемен и нет. Для чего же себя еще обворовывать?
— Вроде и так, — неопределенно сказал Первушин и поднялся из-за стола. — Пойдем, я тебе голубку покажу.
Мы вышли во двор и остановились возле будки. Федор притворил лётик, распахнул дверку и полез в голубятню.
Вернулся он оттуда с голубкой светло-золотой масти. В волосах Первушина запутались сенинки, и весь он был как-то радостно всклокочен.
— Вот, — протянул он мне руку с птицей. — Гляди, какая кралечка.
В голосе Федора слышались гордые мальчишеские ноты, и от этого странной казалась трубка, зажатая у него в зубах и обкипавшая дымом.
— А голубь где ж?
— Голубь? — По лицу Федора пробежало облачко. — Нету голубя. Собака придушила. И голубят тоже.
Первушин повернулся ко мне, сказал задумчиво:
— Я, знаешь, мучился. Долго. Думал-думал. Стрелку оставить — придушит Варюшку. Охотничья собака, ее тыщу лет по птице натаскивали. На веревке держать — жалко. Так я Стрелку захожему человеку подарил.
Я представил себе, как сложно было Первушину, коренному охотнику, расставаться с собакой, и с удивлением взглянул на него.
— Что — чумной? — невесело засмеялся он. — Вот так — как рожен, так и заморожен. Может, и глупо.
На другой день утром я проснулся на заре и быстро собрался в путь. Федора в избе не было. Закончив сборы, я выглянул на двор и заметил Первушина у голубятни. Он кормил голубку с руки и говорил ей какие-то странные человечьи слова:
— Ну, здравствуй, таежная птица Варюшка. Скучно тебе, а? Скучно. Я вижу. Меня не обманешь. Я сам вот — бирюк. Ты знаешь — кто бирюк? Это волк, Варюшка. Одинокий бродяга. Да...
Заметив меня, он резко сунул птицу в голубятню и пошел ко мне.
— Пойдемте, провожу.
На небольшой лесной полянке мы остановились.
Федор покусал сорванную в пути травинку, переступил с ноги на ногу и спросил как-то очень устало и глухо:
— Что же мне теперь делать, не скажешь?
— Поезжай в Горкино, поговори.