Ему все хотелось вспомнить что-то очень приятное, но постоянно ускользавшее из памяти. И он-таки вспомнил…
Вспомнил он, как рубили они в тайге просеку к поселку для опор электролинии и работали чуть ли не сутками все время, сколько хватало сил, и не потому, что их заставляли или кто-то там подгонял, а просто считали — так надо, и еще потому, что всем очень хотелось подвести электричество к празднику, чтобы в их маленьком тесном клубе, в обжитых уже бараках и в первых домах стало светло; и вот, работая наравне со всеми, не щадя, как и все, своих сил, в какой-то момент он почувствовал — больше не может.
Руки опустились сами собой, в глазах потемнело, он смог лишь шагнуть в сторону и упал на землю, прижался щекой к влажной траве, к упругому мху.
Лежа в траве, распластавшись по земле всем телом и широко раскинув по ней руки, он чувствовал, как с каждой секундой усталость медленно покидает его, словно земля вбирает ее в себя.
Поднялся он тогда минут через десять и работал еще очень долго.
Позади опять открылась дверь, и свет упал на крыльцо.
— Долго ты тут стоять еще будешь? — спросила жена.
— Закрой, закрой дверь, — сердито сказал Валерий Павлович.
В ПОЛНОЛУНИЕ
Дом стоял на взгорье у озера, пряча в черемухе два этажа своих и крутую железную крышу. Строился он давно и словно не сразу, а в два приема: низ у него был каменный, из красного кирпича старой мертвой кладки, уже кое-где повыщербленный, по углам поколотый, верх же — деревянный, из гладких белесых от солнца бревен, проложенных мхом. Деревья заслоняли окна, и в комнатах, на подоконниках, на стенах и на полу, лежали спутанные тени; весь день они двигались — буйные утром, к полудню таяли, а вечером входили с другой стороны и медленно густели, сливаясь с сумерками.
Если окна открывали, то в комнаты с тугим напором врывались ветки — черные вязкие ягоды можно было рвать, даже не высовываясь наружу.
Дом занимала метеостанция, но внизу пустовала большая комната, и летом в ней останавливались туристы. Приходили они к концу дня. Шли, растянувшись по рыжей от опавших сосновых иголок лесной дороге, устало шаркали ногами, горбились под тяжестью рюкзаков; ощутив прохладу озера, подтягивались, сбивались теснее и вдруг на весь лес рявкали припев к какой-нибудь веселой песне, звучавшей в тишине леса до странного громко, лихо. Валились на траву у дома, забрасывали ноги на рюкзаки и лежали так с полчаса, точно сушили на солнце подметки тяжелых ботинок. Потом ходили по лесу, пересвистывались, собирали валежник и разжигали костер. Сухие ветки в огне громко щелкали, будто стреляли, в воздух взлетал сноп ярких искр и празднично рассыпался в деревьях. Туристы хлопали по одежде ладошками, гасили искры, смеялись.
В такие вечера Тамара Сергеевна надевала свое лучшее платье и чаще обычного появлялась на улице.
Ходила она легко, как девушка.
У костра всегда сидел Генка, таращил на туристов глаза и сыпал вопросами. Отвечали ему охотно, а кто-нибудь обязательно спрашивал, кивнув в сторону Тамары Сергеевны:
— Кто это?
— Моя мама! Она заведующая метеостанцией, — громко отвечал Генка и гордо добавлял: — А папа мой был летчиком.
Отца он не помнил, а мать не любила о нем говорить, но уборщица Аверьяновна, высокая старуха, ходившая в темной обвислой юбке, вечно путавшейся в ее худых коленках, однажды так ответила на его вопрос: «Летун он… Летчик в общем». Тогда Генка решил: отец его разбился на самолете, поэтому и тяжело матери о нем вспоминать.
От пламени в стеклах дома рдели огненные блики. Прибирая у себя в комнате на ночь волосы, Тамара Сергеевна любовалась причудливыми отблесками костра и почему-то вспоминала слова Аверьяновны, пытавшейся научить ее уму-разуму: «Одна вековать будешь — на корню засохнешь». В последнее время она, и верно, чувствовала себя одиноко: Генка за годы жизни у озера вырос, у него появились свои заботы, он стеснялся ее ласк, а она только им и жила. Да еще работой. И все же, думалось ей, Аверьяновна слишком уж просто смотрит на жизнь. Запрокинув голову, Тамара Сергеевна принималась с упорством причесываться. Гребень потрескивал, по зубцам бродили голубоватые искры. Волосы у нее были тяжелые, с золотым отливом.
Туристы уходили поутру. Через месяц, два, а то и на другое лето только приходили новые и опять разжигали костер. После их ухода в костре долго тлели, теплились угли.
В это лето туристов еще не было, но Генка привел из леса незнакомого мужчину и небрежно, по-хозяйски, сказал:
— Мама, этот дяденька поживет у нас.
Тамара Сергеевна стояла у двери. Она одернула старое ситцевое платье, поправила волосы. Мужчина приподнял над головой соломенную шляпу и подержал ее в воздухе.
— Бухалов… Юрий Петрович.
Мужчина был высок, узок в бедрах. Под густым наплывом черных бровей поигрывали большие дерзкие глаза. Ковбойку с закатанными выше локтей рукавами он расстегнул до пояса — открытая грудь глянцево лоснилась от пота и словно чуть-чуть дымилась.
— Не знаю, право… Куда вас поместить? — она неуверенно глянула в темные сени. — Вы лучше в деревню сходите. Там и магазин рядом.