И еще десятки мне лично известных, в том числе и неподкупностью, людей говорят именно это: Петербург должен развиваться. Поэтому пусть будет небоскреб. А на мое: так почему ж развитие должно идти по архитектурной вертикали, а не горизонтали, столь хребетно значимой в Петербурге? Почему небоскреб в 100 этажей, а не цепь разноэтажных зданий, скажем, должен быть офисом «Газпромнефти»? – они смотрят на меня с искренним недоумением: как почему? Да потому, что небоскреб – это прогресс! Небоскреб – это идея развития!
Я, признаться, вначале спорил. Я говорил, что в Нью-Йорке строительство небоскребов на Манхэттене было следствием нескольких совпавших обстоятельств: дефицита островной земли (340 гектаров из которой трогать нельзя – зарезервированы за Центральным парком), дефицита офисных площадей, наличия строительных технологий и огромных денег. То есть нью-йоркский небоскреб – это продукт рационального подхода, как рационален вообще почти любой продукт панатлантической цивилизации. В Америке, например, некоторое время чугун был дешевле кирпича – и фасады домов в Нью-Йорке строили из чугуна. А в Питере что – на Охте дефицит земли? Дефицит офисов? Избыток денег? Или специалистов по высотному строительству?
Любая иррациональная вещь обречена быть символом, как символом является сам Петербург, построенный вопреки законам природы, но в силу воли империи, но даже в этой воле связавший себя правилами: строить дома «единой фасадою» и минимум на полсажени ниже дворца. Империя рухнула, а символ остался. Небоскреб же символизирует, что прежние законы отменены и за деньги можно отменить любые законы.
Я это сотни раз повторял, но те, кому нравился небоскреб, меня не слушали, потому что любовь имеет глаза, но не уши.
Так ребенка восхищает кричащая бижутерия, – детям вообще, как говаривал Рома Трахтенберг, «говно всякое нравится». Гамбургеры, сникерсы, сладости, гадости. Не мишленовский же ресторан. И подросток грезит о гоночном «суперском» автомобиле, не слушая аргументов взрослых, что это дорого, опасно и непрактично. Зато круто. Ух!
Так вот, я сейчас о принципиальной вещи.
Понимание истории как ценности и принятие истории как ценности – это свойство взрослых зрелых наций. Даже в Европе такое понимание и приятие появилось в массовом сознании совсем недавно, примерно с раскопок Шлимана, то есть с конца XIX века. Вот тогда вещи начали цениться за старину, а до этого ценились лишь за красоту. Так у Пруста в «Сване» принцесса де Лом с презрением замечает, что всю доставшуюся по наследству ампирную мебель держит на чердаке, никому не показывая, поскольку она «пошлая, ужасная и мещанская» – действие романа как раз происходит в эпоху импрессионистов и Шлимана. Уже через десяток-другой лет после высказываний де Лом в интерьерах начнется цениться старина, и антикварный бизнес переживет настоящий бум. Это в дошлимановскую эпоху, в 1850-х и 1860-х, Жорж Осман смог снести и перестроить пол-Парижа под современные нужды – полувеком спустя точно такую же идею признали бы преступлением и осудили.
Русские по сравнению с европейцами – совершенные дети (да и французы Пятой республики успели натворить детских ошибок, воткнув в османовский Париж чудовищную башню Монпарнас).
Цикличность нашей истории, когда каждый новый царь зачищал и подчищал созданное предыдущим царем, немало способствовала сохранению этой детскости – или, если хотите, неразвитости. Историческое мышление вообще – удел народовластия; при самодержавии летоисчисление начинается с нового деспота, называйся он хоть царем, хоть генсеком.
Обычный русский человек сегодня в эстетическом, в историческом плане еще неразвит, невинен. Он как дитя ищет в пластическом искусстве нарратива, то есть сходства, повествования, рассказа – и потому так уважает реализм (и почитает абстракционизм «мазней»). Он все еще любит все «богатое» и новое, потому что страшится прочитать в старом и бедном тот приговор, что с детства вынесен ему самому. Он хотел бы небоскреб, потому что русский небоскреб создает в его глазах иллюзию равенства России с Америкой.
Он вообще хотел бы яркой новой простоты и понятности.
Четыреста метров над Невой, стеклянный лифт, вау, круто – да плевать он хотел на скрытую новую символику, и на явную старую символику, он просто клюет на яркий посул, – как ребенок, садящийся в машину к незнакомому дяде, клюет на ценность обещанного ему в неограниченном количестве мороженого.