Дед мой тогда жил в доме на севере города Иваки. Я сделала, как велела мать: съездила посмотреть, что там за школа. Всю дорогу я смотрела в окно поезда и любовалась желтыми пятнышками, вкрапленными в зелень полей, – пятнышками, которые кое-где неожиданно сливались в большущие пятна. Ранние цветы, раскрывшиеся под весенним солнцем, – вот что означала эта желтизна. Потихоньку я начинала ощущать смутную радость. Но когда мы подъехали к дому деда поближе, оказалось, что там цветов нет – только тугие зеленые кулачки бутонов. На дворе стоял май, но там все еще было прохладно. А может, в тот год вообще была холодная весна – не помню уже. Я услышала фразу, которую негромко, вполголоса пробормотала мать:
– Ну и кто виноват, что нам пришлось тащиться сюда, в этакую глушь?
Ты сама и виновата.
Нет сомнений, теперь-то я бы точно сумела ответить ей именно так, но тогда я и помыслить-то о подобном ответе не смела, выговорить бы эти слова не смогла. Что, в конце концов, для тебя важнее – судьба твоей дочери или школа? Кого, черт тебя подери, ты здесь защищаешь?.. Н-да. Тогда я ощущала то, что меня вынуждали ощущать. Собственную вину. Ужасно ли, плохо ли, нет ли, а пришлось вернуться в прежнюю школу. Мамочке моей явно невдомек было, каково это – чувствовать, как распадаются слова. Она не понимала, насколько это страшно, да и не желала понимать, вот и постаралась как могла столкнуть меня в пропасть совсем уж кромешного кошмара. Выживать в отсутствие слов было непросто, одно помогло – люди вокруг хорошо меня знали. Они разделяли со мной воспоминания, помогали мне помнить, так что, хоть я и не говорила больше ничего нового, исчезнуть все-таки не исчезла. А если бы оказалась безгласной среди совершенно новых людей – существовать бы перестала, стала бы просто плотью, даже меньше, чем плотью. Случись такое – и я бы действительно утратила слова. Оказаться тогда в незнакомом окружении – нет, на это я была абсолютно не способна, этого было необходимо избежать любой ценой.
Я вернулась в школу, куда ходила раньше, и с мужеством отчаяния принялась прислушиваться к чужим словам. Слушала с таким напряжением, что буквально рвота к горлу подступала. Школьная форма та же, что и прежде, но под ней – черная дыра, и эта дыра – я. Всасывала в эту дыру чужие слова, препарировала их и укладывала в новом порядке. Думала: если другие люди эти слова произносят, значит, должны понимать, что они означают. И я слушала. И старалась говорить, говорить словами других людей. Конечно, нелепо было бы просто дословно повторять то, что незадолго до этого сказал собеседник, пришлось создавать в памяти настоящие хранилища для слов, сберегать их, чтоб использовать позже, в другом месте, в другом разговоре. А позже я научилась комбинировать сохраненные фразы. В одиночку, без всякой помощи пришла к пониманию чего-то более сложного, чем грамматические правила. Например, то слова, расставленные по-разному, приобретают разное значение. Маленькие дети учатся говорить интуитивно, ну а я сознательно проходила этот процесс в девятом классе. Нашлись, конечно, ублюдки, заметившие странное несоответствие между безмятежностью моего лица и отчаянной борьбой, что шла у меня внутри, они пытались меня высмеивать. Я не реагировала. Самый факт существования ставил меня над их насмешками. Потом… когда я снова стала ходить на занятия, родители предупреждали: «Никому не рассказывай, что хотела перейти в другую школу!» Почему нельзя? «Ну а что хорошего выйдет, если все узнают? Тебе лучше будет?» Я приобретала привычку тщательно проверять каждое слово, прежде чем позволить ему вылететь изо рта. Нужно крепко сосредоточиться, чтобы проглотить фразу, которую уже собираешься произнести, и мысленно устроить ей основательную проверку, и я совсем не была уверена, что у меня достанет сил проделывать это бесконечно. А потом я решила: надо вести себя так, словно ничего особенного не произошло. Ничего не произошло. И я забыла. Конечно, ведь ничего не было, ничего не произошло… значит, и помнить было нечего!