Джоан Драншенкс стоит в тумане совсем одна. Ее зовут Джоан Драншенкс, и она это знает, как любому известно свое имя, и она знает, кто она такая, точно так же, Джоан Драншенкс стоит в тумане совсем одна, а тысяча глаз по-всякому устремлена на нее; над Джоан Драншенкс высится белый сан-францисский жилой дом, в котором насмерть перепуганные старушки, обычно проводящие лето на озерных курортах, теперь заламывают руки в освещенном (прожекторами снаружи) сумраке своих гостиных, у некоторых там жалюзи, но ни одни не задернуты; Джоан Драншенкс опускает голову на руки, на ней норковая шубка у мокрых кустов, она опирается на росистую проволочную изгородь, отделяющую покатодвор великолепного «Люксового герба Сан-Франсиско» от аккуратного белого фрискоанского улично-проезда, что резким склоном уходит под углом семьдесят пять градусов; позади, где собрались сердитые техники и творят жесты в налетающем тумане, что несется мимо клигова света и обычных софитов бесконечно малыми ливнями, чтобы все казалось жалким и затравленным бурей, как будто мы все на вершине горы в вое стихий спасаем смелых лыжников, но также и вполне как огни и то, как мимо них дует ночной туман на месте великих авиакатастроф или железнодорожных крушений, или даже просто стройплощадок, достигших той существенной точки, что приходится работать сверхурочно в грязных полуночных аляскинских условиях; Джоан Драншенкс, в норковой шубке, пытается приспособиться к деянью плача, но на ней тысяча глаз местных зрителей с Русского холма, которые слышали о том, что здесь снимает холливудская группа, весь последний час, с самого конца ужина, и собираются здесь к площадке, несмотря на туман (отойдите от микрофонного провода, эй там) струйками; хорошенькие девушки со свежими росистыми туманными личиками и в банданах, и лунно-освещенными (хоть и без луны) губами; также старичье, кто привычно в сей час устраивают напоказ ворчливые прогулки с собакой по унылым и пустым покатым улочкам богатых и великолепно тихих; туман Сан-Франсиско в ночи, как бакен в бухте бу-бу в темь, как буй в бурдюке бухает в темь, бабы-о, как бакен в бурдюке бухает бабы-о; молодой режиссер пылко под дождем, как Аллен Минко (чокнутый субъект в болтающейся стильной купленной-у-Братьев-Брукс-преднамеренной одежде, который болтовней своей целиком мостит себе карьеры и стоит там, жестикулируя, подныривая поглядеть, соизмеряя глазами, рука надо лбом, дабы оценить в самый раз, взметывается вверх, затеняя себя, глядя украдкой через плечо, длинное режиссерское пальто вразлет, челюстеотвислое угрюмое лицо, долгие семитские уши, кучерявые симпатичные волосы, лицо с Холливудским Загаром, что есть самый успешный и красивый загар на свете, такой богатый загар, напряженный в туманной ночи на свои велико-генийные этюды света по свету, ибо у него вокруг техники стоят с дырчатыми досками, которые приспосабливают и извилисто вертят в руках, чтобы отбрасывали определенные свеченья и тени на сути под рукой, чу, хоть мнится мне, что призрак ныне подступает вдоль щепастого палисада, ему подготовлен выход, нацелен весь на свои велико-теннисные этюды ночи) рьяно сквозь дождь наблюдает он за Джоан в кулачные свои телескопы и затем мчит к ней вниз.
«Так, детка, помни, что я сказал про то-то-и-то-то» и она отвечает: «С кувырком на конце у этого?»
«Да, и то, что я пытался объяснить Шульцу десять минут, повиляляй там, когда входишь под конец, огибляя вдоль шмандовки, я ему сказал, а он слушать не желает, мы вызвали Рыжего, это абсолютно – остальное-то понятно?»