Его тонкие пальцы твердо сжали ее запястье, и Виктория выполнила свой долг и отдалась, как комок теста. Он положил ее на спину на кровать и распластался на ней, легкий, как тень. Она закрыла глаза, и вжала голову в плечи, и стиснула губы, чтобы не услышали крика, когда грянет удар. Его пальцы, как перышки, запорхали по ее животу. С тестом что-то случилось. Будто его вставили в пылающую печь и оно разом взошло. Ее обнаженные бедра сомкнулись, словно защищая осаждаемые врагом ворота, и она сама испугалась, почувствовав, как ее ягодицы вздымаются, будто подавая ему сигнал, мол, давай уже, верши свое злодеяние и исчезни, и она застеснялась наглости, на которую осмелились ягодицы. Она закрыла глаза и отвернула тело в сторону, будто желая хоть как-то скрыть свою наготу. И вдруг жар его тела исчез, поднялся ветер и унес с собою пальцы-перышки. Она в изумлении раскрыла глаза. Все кончилось? Облегчение перемешалось с тоской опустошенности. Она увидела, что он подошел к керосиновой лампе и уменьшил фитиль. Свет стал помягче, и он с его членом будто потек в бархате света и вернулся к ней.
— Еще не кончил? — сказала она и застеснялась своего режущего слух голоса.
Никогда еще не слышала она, чтобы мужчина так смеялся, радостным мальчишеским хохотом, исходящим из мужской глотки, смехом, какого в жизни своей она не видела и не слышала. И этот смех рассыпался по коже ее обнаженного живота, а губы его дрожали от этого смеха, как лепестки цветов на лимонном дереве, и он перевернул ее на живот, и смех его осыпал поцелуями ее ягодицы, пока она, уже не помня ни про ненависть, ни про стыд, только боялась, что смех этот вдруг исказится и утратит свою радостную свежесть. И у хохота вдруг выросли зубы, и они стали покусывать ее соски, и тесто, что взошло и стало тугим и жестким, вдруг рассыпалось на куски и превратилось в капельки тумана, засиявшие в тусклом свете лампы. И где-то, в самой сердцевине этого тумана, возникла какая-то внезапная боль, больше похожая на аромат миндаля, чем на укол.
Когда тот, другой мозг очнулся от обморока, ее пронзил дикий холод, потому что смех, бывший над нею, исчез, и она без него оказалась совершенно голой; вместо этого смеха вдруг вспыхнули улыбки Азизы и Ханины, тщательно проверяющих простыню, что под нею, и прикрывающих ее любящими руками. У нее не было сил встать, и тети оставили ее в покое и молча вышли. А она плыла себе в тусклом свете керосиновой лампы, забытая лодка в безбрежном озере, где ни голосов, ни запахов. Она спрятала лицо, когда поняла, что не усталость и не одиночество ее свалили. Она тосковала о нем, об этом его смехе, что покусывает соски ее грудей. Ее живот дрожал от ликования, и ей страстно захотелось крикнуть что есть силы: «Мирьям, малявка Тойя права, тебя просто надули, Мирьям!» Впервые в жизни ее ладони обхватили груди не со стыдом, а с гордостью, и новый смех родился в ее утробе, смех победительницы. Рафаэль — он ее. Она, девчонка без единой ямочки на щеках, именно она его и заполучила. Она, которая на собственной свадьбе сидела в платье, сшитом для чужой свадьбы. Она, у которой даже и в праздники капали на стол слезы в отчем доме. Она, которую в жизни никто не побаловал никаким украшением и которой не дали в приданое блестящую искрами медную кровать.
А потом пришла ревность.