На следующее утро пришел Аксельрод. «Я слышу, — рассказывает Ульянов, — как Арсеньев [Потресов] откликается, отворяет дверь — слышу это и думаю про себя: хватит ли духу у Арсеньева сказать все сразу? а лучше сразу сказать, необходимо сразу, не тянуть дела. Умывшись и одевшись, вхожу к Арсеньеву, который умывается. Аксельрод сидит на кресле с несколько натянутым лицом. «Вот, NN. - обращается ко мне Арсеньев, — я сказал П. Б. о нашем решении ехать в Россию, о нашем убеждении, что так вести дело нельзя». Я вполне присоединяюсь, конечно, и поддерживаю Арсеньева… Аксельрод вообще полусочувствует нам, горько качая головой и являя вид до последней степени расстроенный, растерянный, смущенный… бедный П. Б. имел совсем жалкий вид, убеждаясь, что наше решение — твердо»27
.Пошли к Вере Ивановне Засулич. «Никогда не забуду я того настроения духа, — пишет Владимир Ильич, — с которым выходили мы втроем: «мы точно за покойником идем», сказал я про себя. И действительно, мы шли, как за покойником, молча, опуская глаза, подавленные до последней степени нелепостью, дикостью, бессмысленностью утраты… До такой степени тяжело было, что, ей-богу, временами казалось, что я расплачусь… Когда идешь за покойником, — расплакаться всего легче именно в том случае, если начинают говорить слова сожаления, отчаяния…»
У Веры Ивановны рассказали о своем решении. Засулич «угнетена была страшно, и упрашивала, молила почти что, нельзя ли нам все же отказаться от нашего решения… Это было до последней степени тяжело — слушать эти искренние просьбы человека, слабого пред Плехановым, но человека безусловно искреннего и страстно преданного делу, человека, с «героизмом раба» (выражение Арсеньева) несущего ярмо плехановщины»28
.После обеда, в назначенный час, встретились с Плехановым. «Арсеньев начинает говорить — сдержанно, сухо и кратко, что мы отчаялись в возможности вести дело при таких отношениях,
Плеханова, видимо, немного коробит. Он не ожидал такого тона, такой сухости и прямоты обвинений. «Ну, решили ехать, так что ж тут толковать, — говорит он, — мне тут нечего сказать, мое положение очень странное: у вас все впечатления да впечатления, больше ничего: получились у вас такие впечатления, что я дурной человек. Ну, что же я могу с этим поделать?..
Ничто так не уронило Плеханова в моих глазах, — пишет Ульянов, — как это его заявление… Это была такая грубая угроза, так плохо рассчитанное запугивание, что оно могло только «доконать» Плеханова, обнаружив его «политику» по отношению к нам: достаточно-де будет их хорошенько припугнуть…
Но на угрозу мы не обратили
На том бы и закончилась вся эта «гистория». Но именно в тот момент, когда, казалось бы, все стало на свои места, Ульянов начинает осознавать, что и с ними происходит нечто невероятное и ненормальное: «Точно проклятье какое-то! Все налаживалось к лучшему — налаживалось после таких долгих невзгод и неудач, — и вдруг налетел вихрь — и конец, и все опять рушится. Просто как-то не верилось самому себе [точь-в-точь как не веришь самому себе, когда находишься под свежим впечатлением смерти близкого человека] — неужели это я, ярый поклонник Плеханова, говорю о нем теперь с такой злобой и иду, с сжатыми губами и чертовским холодом на душе, говорить ему холодные и резкие вещи, объявлять ему почти что о «разрыве отношений»? Неужели это не дурной сон, а действительность?»30