Вот эта идея «двигаемости и смешиваемости» и выражена Маяковским в странных, на первый взгляд, цитатах из главы о половом перерождении. Дело здесь не в применении к Маяковскому медицинских сравнений, а в том, что из всего конгломерата розановских или розановско-достоевских образов рождались оригинальные образы поэта. Причем образы эти достаточно трудно распознаются, и с еще большим трудом удается найти истоки и восстановить генезис тропов, ставших «фирменными» именно у Маяковского.
Теперь вернемся к «химику». Вспомним, герой поэмы хотел выйти из этого мира, пролететь через холодный космос на «звездочку», где он надеялся обрести счастье. Затем мечты поэта охватили уже весь космос с его бесконечностью и холодом. Наконец, нам это кажется очевидным, смерть у Маяковского – не смерть, это лишь некая трансформация в жизнь на другой планете (или в чем-то вроде «мастерской человечьих воскрешений»). Характерно, что такой сюжет, причем обязательно включающий в себя то, что выражено строкой Маяковского:
целиком существует в европейском культурном обиходе. Эта вселенская космическая любовь может быть дарована человеку только трансмутацией, которая, в свою очередь, связана с изготовлением химиком (!) «философского камня». В сжатом виде так выглядит основная идея розенкрейцерства. Идеалом розенкрейцеров было достижение «универсальной трансмутации», «уничтожения зла и очищения космоса посредством любви».
Не стоит удивляться появлению у Маяковского розенкрейцеровской образности. Мы часто встречаем ее у современников поэта: «Роза и Крест» А. Блока, «К синей звезде» Н. Гумилева[110]
, многие вещи Андрея Белого. В тогдашней Москве существовало даже достаточно разветвленное тамплиеровско-розенкрейцеровское движение, разгромленное чекистами лишь к концу 20-х годов[111]. Наконец, вот какой текст мы находим в письме Максима Горького Михаилу Осоргину, написанном в октябре 1924 года (стоит помнить, что сам М. Осоргин имел довольно тесные связи с «вольными каменщиками»): «Это очень соблазнительная и дерзкая человеческая задача: взять нашу русскую трагедию как частицу непрерывного вселенского террора, как одну из недоступных пониманию нашему и столь мучительных для нас шуточек некоего таинственного химика, – а вернее, Алхимика, – которого, пожалуй, можно окрестить именем Вселенского Инквизитора»[112].Так писал (мешая масонскую и алхимическую образность с идеями Ф.М. Достоевского) главный мастер пролетарской литературы, разумеется, не имея в виду Маяковского.
Впрочем, это контекст. Вспомним, что текст Розанова включил в себя египетский слой, а затем «полет на звездочку» в варианте «Сна смешного человека». Таким образом, Маяковскому осталось лишь договорить до конца, указать непосредственный путь трансмутации, назвать того «большелобого Химика», который, создав неназванный «философский камень», воскресит героя «Про это». Здесь же присутствует и некий технократический мотив (впрочем, возможно, и федоровский). Хотя справедливость требует отметить мнение наиболее авторитетного специалиста по Н. Федорову, изучавшего влияния румянцевского библиотекаря на литературу, М. Хагемайстера, отрицающего влияние Федорова на Маяковского[113]
.Поэт, кажется, считал создание такого «философского камня» вполне выполнимой задачей. К тому же подобного рода образность была в ходу и в лефовском кругу: «Мир химикам – война творцам»[114]
(за это указание мы благодарим M.Л. Гаспарова).И вновь в итоге всех этих размышлений Розанова возникает имя Достоевского и его роман «Бесы». На первый взгляд – это несколько странно. Но вот что писал, напомним, сам Розанов по этому поводу: «Тон египетских рисунков вообще до поразительной точности совпадает с тоном рассказа Достоевского (речь идет о «Сне смешного человека». –
Что же имеет в виду Розанов?
Нам представляется, что, как во многих других случаях, он уловил (по его же собственной терминологии) «Основной сюжет Достоевского». Поэтому не так уж важно, именно ли о «Сне смешного человека» идет речь. Ведь в «Бесах» «египетские» (по Розанову) мотивы выражены ничуть не менее ярко и в очень близком к интересующему нас контексте. Связан он будет с многочисленными рассуждениями о самоубийстве, вечности и времени Петра Степановича Верховенского, который сказал сам о себе важные для нас вещи: «…мне все простили, потому что
Не надо думать, что у Достоевского это слово означает что-то типа «чудак» или «не от мира сего». «Лунный характер» Петра Степановича выразится в его рассуждениях, которые (в числе прочего у Достоевского) и имел в виду Розанов. А связано это, оказывается, именно с самоубийством, на сей раз Кириллова.
Георгий Фёдорович Коваленко , Коллектив авторов , Мария Терентьевна Майстровская , Протоиерей Николай Чернокрак , Сергей Николаевич Федунов , Татьяна Леонидовна Астраханцева , Юрий Ростиславович Савельев
Биографии и Мемуары / Прочее / Изобразительное искусство, фотография / Документальное