И наконец, в разделе «последние страницы» есть набросок описания визита Кончеева к Федору. Здесь мы сталкиваемся еще с одной небольшой загадкой. В том, что посетитель — действительно Кончеев, убеждает примечание Набокова в скобках «тот, с которым все не мог поговорить в „Даре“ — два воображенных разговора, теперь третий — реальный». Но почему же Набоков называет его здесь не «Кончеевым», а, насколько я могла разобрать, «Кащеевым» или «Кощеевым»? Следует отметить, что написано его имя только один раз. Во всех остальных случаях используется сокращение «К».
Во время разговора Федора и Кончеева «завыли сирены», звуки которых называются «мифологическими», и хотя оба обращают на них мало внимания, в сознании Федора они вызывают бессознательный тематический контрапункт. Ибо он тоже заговаривает о мифе. Он говорит о других сиренах, о
В таком окончании сосредоточено доминантное настроение этого и, на самом деле, всех фрагментов «тетради»: утрата направления, ощущение тщеты. Все наброски завершаются тупиком, патом. А в этой заключительной главе «чувство конца» возрастает от личной до политической трагедии, включает в себя апокалиптическую идею конца цивилизации.
Нет свидетельств того, что Набоков собирался заполнить событийный разрыв между окончанием действия «Дара» в 1929 году и этим парижским продолжением конца 1930-х. Кажется, что он планировал продолжение так, как сделал Дюма, написав продолжение «Трех мушкетеров» — «Двадцать лет спустя», или Пушкин в последней главе «Евгения Онегина», когда герой возвращается из своих путешествий и находит совершенно переменившуюся Татьяну. В конце «Дара» личное счастье Федора и Зины как будто осуществляется, несмотря на небольшое осложнение, которое сулит запертая квартира. В черновике продолжения этой любви и взаимопонимания больше нет. В эпизоде с Кострицким Федор замкнут в своем собственном внутреннем поэтическом мире, в котором Зина не играет никакой роли, и уж конечно не является его музой и духовно близким человеком, как это было в романе. Федор дважды неверен Зине — Зине-жене и Зине-музе. Он, конечно, едет на юг, когда она вызывает его телефонным звонком, но в Париж он возвращается, потому что ожидает творческого вдохновения от Ивонн, а не от Зины. В черновике последней главы его скорбь по поводу смерти Зины имеет приглушенный и сдержанный характер. Это скорее нигилистическое чувство пустоты, «пошло все к черту!», чем открытое выражение чувств. Подавленное чувство вины и раскаяния проявляется только в окончании «Русалки», где нет победителей — одни побежденные и центр которого — невинная жертва, ребенок.
А что же творчество Федора? Оно тоже кажется утратило свою целенаправленность. Если в «Даре» он мог уверенно говорить о романе, который когда-нибудь напишет, то здесь мы видим, что Федор, хотя и продолжает писать, но лишь отрывки, наброски, без уверенности в цели. Начало войны для него звучит похоронным звоном по литературе русской эмиграции:
Осенью «грянула война», он вернулся в Париж. Конец всему, «Трагедия русского писателя». А погодя…