Рассказ — блестящий портрет бойкого, бессердечного, самодовольного пошляка, увиденного изнутри, — написан в зловеще-выразительных тонах под стать пейзажам, мелькающим в вагонном окне, — в темпе, который задает ему перестук колес и нетерпение похотливого самца. Он прослеживает все малоприятные извивы мысли героя: шарлатанская скороговорка случайного знакомства, мутный поток сознания, претендующее на внушительность повествовательное «мы», которое раздражает, как и все остальное в этом человеке: «У нас темное, в пурпурных жилках, лицо, черные подстриженные усы и волосатые ноздри… В отделении третьего класса мы одни, и посему нам скучно». Нечасто встретишь у Набокова подобную драматизацию, столь глубокое проникновение в чужое «я». Чудо заключается в том, что ему удается представить бесцветные ум и повадки своего героя живописными и красочными — хотя и в отталкивающих тонах безвкусного галстука.
7 мая Сирин ездил в Дрезден, где выступал с чтением в подвале русской церкви54
. Вернувшись в Берлин, он в течение всего следующего месяца работал над «Совершенством», еще одним рассказом, навеянным поездками по Германии55. На этот раз он резко меняет знак минус на плюс и вместо возмущения жизнью, в которой нет и следа нежности, пытается заглянуть в другое бытие, где нежность может пронизывать все. Нищий эмигрант Иванов кое-как перебивается уроками. Хотя он и робеет перед жизнью, он научился компенсировать одиночество своего убогого существования: со спокойной благодарностью принимает он те дары, которые мир раздает бесплатно (облака, старики на скамейках, девочки, играющие в классы), и упивается в воображении восторгом от того, что он никогда не видел и никогда не испытает:Порою, глядя на трубочиста, равнодушного носителя чужого счастья, которого трогали суеверной рукой мимо проходившие женщины, или на аэроплан, обгонявший облако, он принимался думать о вещах, которых никогда не узнает ближе, о профессиях, которыми никогда не будет заниматься, — о парашюте, распускающемся как исполинский цветок… Страстно хотелось все испытать, до всего добраться, пропустить сквозь себя пятнистую музыку, пестрые голоса, крики птиц и на минуту войти в душу прохожего, как входишь в свежую тень дерева. Неразрешимые вопросы занимали его ум: как и где моются трубочисты после работы; изменилась ли за эти годы русская лесная дорога, которая сейчас вспомнилась так живо.
Летом Иванов сопровождает на балтийский курорт мальчика из еврейской семьи, своего ученика, которому в Берлине он давал уроки. Когда мальчик, изнывающий от скуки, притворяется, что тонет, Иванов плывет ему на помощь, но его слабое сердце не выдерживает. Ему кажется, что он вышел на песок словно в сумерках, но Давида он не видит. Представляя, как он будет оправдываться перед матерью мальчика, Иванов вдруг понимает: «что-то, однако, было не так в этих мыслях — и, осмотревшись, увидя только пустынную муть, увидя, что он один, что нет рядом Давида, он вдруг понял, что раз Давида с ним нет, значит, Давид не умер». Когда он осознает свою собственную смерть, все проясняется: «Ровный, матовый туман сразу прорвался, дивно расцвел, грянули разнообразные звуки…» Он видит Давида, перепуганного последствиями своей шутки, видит, как ищут его собственное тело,
и Балтийское море искрилось от края до края, и поперек зеленой дороги в поредевшем лесу лежали, еще дыша, срубленные осины, и черный от сажи юноша, постепенно белея, мылся под краном на кухне, и над вечным снегом Новозеландских гор порхали черные попугайчики…
Возможно, именно потому, что он так ярко представлял себе восторги бытия, ему недоступного, а может быть, просто потому, что он умер, ему кажется, что целая жизнь только что открылась перед ним, все его желания удовлетворены, на все его вопросы получены ответы.