Позднее, в 1895 году, в ярославском Толгском монастыре[32]
девятилетнему Владиславу довелось встретиться и с одним из духовных вождей эпохи — протоиереем Иоанном Кронштадтским, столпом и защитником традиционного православия, имевшим репутацию чудотворца. Родители, несмотря на свою строгую католическую набожность, позволили Владиславу вместе с другими детьми получить благословение почитаемого православного священника.Время было — по определению Блока — «глухим»: укрепление экономики, мир в Европе, внутриполитическое затягивание гаек, расцвет прозы и упадок лирики, живопись передвижников и псевдорусский «петушиный стиль» в архитектуре. Большой мир был, однако, открыт, известия из него доходили и до семейного круга Ходасевичей. В 1889 году Фелициан Иванович ездил (вероятно, в качестве фотографа) на Всемирную выставку в Париж, а вернувшись, рассказывал о новопостроен-ном чуде инженерной мысли — Эйфелевой башне. Пока Мопассан и Верлен возмущались безвкусностью этого сооружения, «испортившего» Париж, скромный московский фотограф им восхищался. И как оказалось, он был прав.
В 1920-е годы Ходасевич составил для Нины Берберовой конспективную хронику своего детства:
«1886 — родился.
1887,1888,1889 — Городовой. Овельт. Париж, грамота. Маня.
1890, 1891 — Конек-горбунок (Ершова). Балеты. Танцы. Мишины книжки. Мастерская отца, портвейн, дядя Петя. Бабушка. Овсенские и т. д.
1892 — Покойница в Богородском.
1893 — Щенковы, торговля, индейцы. Балы. Зима — стихи, котильон. Корь.
1894 — Чижики. Война. Фромгольд. Школа. Бронхит.
1895 — Толга. Школа. Оспа.
1896 — Экзамены. Коронация. Озерки. Сиверская. Майков»[33]
.Некоторые из этих записей поддаются расшифровке. Речь идет, например, об уже упоминавшейся отцовской поездке в Париж. Овельт — это ксендз, крестивший Владислава, которому младенец во время таинства «явственно показал нос». Городовой — в Петровском-Разумовском, на даче. Общение с городовым, который дал мальчику подержаться за палец и поцеловал ему ручку — первое воспоминание поэта («мне совестно и даже боязно перед моими левыми друзьями…» — с иронией оговаривается автор «Младенчества»: ничего отвратительнее, чем городовой, для свободомыслящего русского интеллигента не существовало). «Маня, грамота» — и об этом Ходасевич вспоминает: грамоте его научили не родители, а почему-то старшая, уже замужняя сестра Мария Фелициановна. Оспа, которую, наряду с тривиальными корью и бронхитом, перенес хрупкий мальчик, — не ветряная, а черная, что странновато для конца XIX века, но не оставившая следов на лице.
Понятно и упоминание о балете. О своей «балетомании» Ходасевич подробно пишет в «Младенчестве». Уже первое посещение балетного спектакля («Кипрская статуя») произвело на него неизгладимое впечатление: «Справа от меня, вдали и внизу, открылось просторное, светлое пространство, похожее на алтарь в костеле. Какие-то удивительно ловкие и проворные люди там прыгали и плясали то поодиночке, то парами, то целыми рядами. Одни из них были розовые, как я, другие — черные, арапы. Они мне казались голыми, потому что были в трико, и очень маленькими вследствие отдаления: почти такими же маленькими, как пожарный, что ходит на каланче против дома генерал-губернатора. Замечательно, что музыки я словно не слышал, и она выпала из моей памяти. Потом вдруг там, где плясали, все вновь потемнело, а вокруг меня опять стало светло, и в то же мгновение услышал я шум проливного дождя. Но дождя не было, и я, осмотревшись, понял, что шум происходит оттого, что много людей одновременно бьют в ладоши»[34]
.Сравнение балетного представления с мессой, Большого театра с католической церковью неслучайно. Для Ходасевича и то и другое было воротами в иной мир — красивый, пышный, торжественный — из прозаичного московского двора. Но вот еще один парадокс: в зрелые годы, в своей поэзии, он будет принципиально чуждаться всякой пышности, красивости, всяких романтических эффектов, а путь в иные миры искать как раз в самом тусклом и прозаичном. (Вспомним такие стихотворения, как «Брента» или «Весенний лепет не разнежит…».)
Российский балет переживал в то время не лучшие свои дни. Даже в Петербурге, где в предшествующие десятилетия сложилась блестящая, получившая европейское признание школа во главе с великим Мариусом Петипа, с начала 1880-х ощущался некоторый застой. А уж московская сцена находилась во власти в лучшем случае квалифицированных эпигонов, таких как Хосе Мендес, возглавивший труппу в 1889 году. Основное место в репертуаре занимали эффектные феерии. Московская постановка «Лебединого озера» в 1877 году провалилась: настолько Чайковский оказался чужд стилистике тогдашнего Большого. Но если тот балет, который видел ребенком Ходасевич, и не был искусством высочайшей пробы, если в нем и был элемент китча, тем привлекательнее он оказался для детского воображения. Неслучайно поэте нежностью вспоминал о наивно-безвкусных декорациях Вальца, которого вскоре вытеснили «настоящие художники», такие как Константин Коровин.