— Лучше им быть кем угодно, чем вырасти искалеченными, искалеченными духовно, искалеченными эмоционально, отброшенными назад, обращенными против себя, не способными… — Гермиона крепко сжала кулак, словно находясь в трансе, — не способными на непроизвольное действие, осмотрительными, отягощенными проблемой выбора, никогда не теряющими головы…
И опять они решили, что речь закончена. Но как только Беркин собрался ответить, Гермиона продолжила свою пылкую речь…
— Никогда не теряющими головы, не выходящими из себя, всегда осмотрительными, всегда помнящими о своем благополучии. Разве есть что-нибудь хуже этого? Да лучше быть животными, простыми животными, лишенными разума, чем такими, такими ничтожествами…
— Неужели ты полагаешь, что именно знание делает нас неживыми и эгоистичными? — спросил он сердито.
Широко раскрыв глаза, Гермиона медленно перевела их на Беркина.
— Да, — ответила она и замолчала, не спуская с него рассеянного взгляда. Затем усталым отрешенным жестом потерла лоб. Этот жест еще больше взбесил Беркина.
— Все дело в разуме, — продолжала Гермиона, — и он несет смерть. — Она медленно подняла на мужчину глаза: — Разве наш разум, — при этих словах непроизвольная конвульсия сотрясла ее тело, — не является нашей смертью? Разве не он разрушает нашу естественность, наши инстинкты? Разве молодые люди в наши дни не становятся мертвецами прежде, чем начинают жить?
— Все потому, что у них слишком мало, а не слишком много разума, — жестко возразил Беркин.
— Ты уверен? — вскричала она. — Я склонна думать иначе. Они чудовищно интеллектуальные, до предела отягощенные сознанием.
— Да они всего лишь находятся в плену ограниченного набора ложных представлений, — воскликнул он.
Гермиона не обратила никакого внимания на его слова, продолжив свои экстатические вопросы.
— Обретая знания, разве мы не теряем все остальное? — патетически вопрошала она. — Если я знаю все о цветке, разве тем самым я не теряю его, оставляя себе только знание о нем? Разве мы не подменяем реальность ее тенью, а саму жизнь мертвым знанием? И что после этого оно мне дает? Что дает мне все знание мира? Да ничего.
— Это только слова, — сказал Беркин. — Знание для тебя — все. Взять хоть твой анимализм, он лишь в твоей голове. Ты не хочешь быть животным, тебе хочется наблюдать в себе животные инстинкты и умозрительно наслаждаться этим. Это вторично и более ущербно, чем самый узколобый интеллектуализм. Твоя тяга к страстям и животным инстинктам — не что иное, как самая последняя и худшая форма интеллектуализма. Ты жаждешь испытать страсти и животные инстинкты, но только умозрительно, в сознании. Все свершается в твоей голове, в твоей черепной коробке. Но ты не хочешь знать, что происходит на самом деле, ты предпочитаешь обманывать себя, что вполне соответствует твоей натуре.
Гермиона перенесла его выпад с решительным и злобным выражением лица. Урсула не знала, куда деваться от удивления и стыда. Ненависть этих двух людей друг к другу пугала ее.
— Все это похоже на поведение леди из Шалота[8]
, — продолжил Беркин громким, лишенным выражения голосом. Казалось, он обвинял Гермиону перед невидимой аудиторией. — У тебя есть зеркальце, твоя неуемная воля, твоя извечная умозрительность, тесный мирок твоего сознания и ничего, кроме этого. В этом зеркале есть все, что тебе нужно. Но теперь, зайдя в тупик, ты хочешь вернуться назад и уподобиться дикарям, не имеющим никаких знаний. Ты хочешь жить одними ощущениями и «страстями».Последнее слово он произнес с явной издевкой. Гермиона дрожала от ярости и злобы, потеряв дар речи, словно больная пифия[9]
в Дельфах.— То, что ты называешь страстью, — ложь, — продолжал яростно Беркин. — Это совсем не страсть, это твоя воля. Тебе необходимо все захватить и всем завладеть. Тебе нужно властвовать. А почему? Да потому, что ты неживая, ты не знаешь темной чувственной плоти жизни. Ты лишена чувственности. У тебя есть только воля, тщеславное сознание, жажда власти и знания.
Во взгляде, который он послал Гермионе, смешались ненависть и презрение, а также боль, ибо она страдала, и стыд, потому что это страдание причинил он. Его охватило импульсивное желание пасть на колени и молить о прощении. Но тут новая волна неудержимого гнева накатила на него. Позабыв о жалости, он превратился в страстный глас: