Читаем Во что я верую полностью

Каковы были причины этого неприятия? Не стану долго на них задерживаться. В общем, это причины двоякого рода. Одна связана с весьма жалкой экзегетикой книги Бытия, другая же — с определенным влиянием философской мысли. На деле первое место следует отвести экзегетике, но движет ею философия.

Декарт и начало XVII века. Гений Декарта — в упрощении: с одной стороны, он свел внешний мир к пространству с тем, чтобы открыть широкий выход на поле математического анализа; с другой, он обозначил коренное своеобразие мыслящего «я». Философия схоластики, т. е., как вы помните, философия христианских сыновей Аристотеля, схоластов, была не такой уж упрощенной. Она лучше выделяла промежуточные ступени, разделявшие природу и дух. Но, запутавшись в липкой паутине слов, она, обследовав свое поле, оставила его открытым для искушения пантеизмом, которое вновь отчетливо заявило о себе в конце XVI века. Самое устрашающее упрощение картезианства затронуло область антропологии. На место подчиненной троичному ритму библейской антропологии («…и ваш дух и душа и тело во всей целости да сохранится без порока», — говорит ап. Павел, 1 Фес 5: 23) Декарт подставляет дихотомию: «душа — тело», «cogito — протяженность», не оставляя никакой надежды на мостик, который связал бы cogito и протяженность. В этой манихейской вселенной не остается места для жизни, особенно — для жизни организованной. Отсюда — понятие «животного-машины». Схоластика и хранители устоев увидели эту опасность и осудили Декарта. Но в конце XVII века христианская мысль втихомолку помирилась с Декартом. Если учесть, что схоласты, в ходе старого неразрешимого спора о бессмертии души попались в ловушку, расставленную Помпонацци и Аверроэсом[54] и его сторонниками, то Декарт оказал поддержку, за которую ему следует простить всё остальное. В Средние века христианские философы из числа схоластов совершили два промаха, последствия которых оказались неисчислимыми: христианскую надежду на существование после смерти они ограничили частично неадекватной формулировкой «бессмертия души»; они же не противились утверждению, согласно которому очевидность бессмертия души соответствует доводам разума и принадлежит не самой сути откровения (особого откровения, заповеданного Господом людям), а откровению естественному, постижимому для всех на основе естественного порядка, вытекающего, таким образом, из обычного пользования чувствами и разумом. Для человека, который дал завлечь себя в ловушку, необходимым оказывается признать, что мысль — это нечто единое, полностью отделенное от тела, принадлежащего пространству, так что нестерпимой и порождающей соблазн становится мысль о какой бы то ни было включенности человека в природный континуум.

Желание препоручить человеческую душу Богу обрекает нас, таким образом, на то, чтобы сделать душу и природу добычей Дьявола. Всякая включенность человека в долгую память природы и жизни порождает страдание, ибо высвечивается тупик, в который, как в ловушку, вследствие пренебрежения существенной гранью подхода, опирающегося на природу, рассматриваемую как данность, и на откровение, постепенно дала себя завлечь христианская мысль.[XIV]

Но необходимо четко уяснить себе, что между христианскими истоками мысли и спиритуалистическим идеализмом, представляющим собой избегающее крайностей крыло идеологии Просвещения, было подписано нечто вроде перемирия. Именно этот с трудом восстановленный порядок нарушают… ископаемые останки людей, которые обнаружили Буше де Перт[55] и аббаты, проводившие раскопки в пещерах Центрального французского массива.

На пути у включения этих нарушителей порядка в безбурную сферу познания встает еще одна трудность: сбивающее с толку креационистское толкование первых восьмидесяти стихов книги Бытия.

Для того чтобы провозглашать превосходство креационистской интерпретации книги Бытия, требуется немалая толика упрямства и предрассудков. Мне кажется, что на примере, скажем, «Комментария» Кальвина я показал[XV], что для этого надо пренебречь частью текста.

Первые стихи «масоретского» извода, который и евреи, и христиане признают за боговдохновенный, — не только предполагают поэтапность сотворения мира, возникновение всего сущего из нулевой точки времени («Веreshith bara Elohim», «В начале сотворил Бог»), но и всеохватность этого процесса, этот дар всего, предполагающий энергичную семикратность[56] провозглашения акта принесения в дар бытия, свободы и судьбы. Но кроме того, — и в такой же степени — начиная с изначального проявления необработанной данности бытия, это повествование называет сотворение мира непрерывным, сопровождающим (символическим образом в течение шести дней из семи). Сотворение требует времени; следовательно, сотворение во времени, скажем мы на более современном языке, — это проявление дополнительной информации в ходе всей временной протяженности мироздания.

Перейти на страницу:

Похожие книги

Интервью и беседы М.Лайтмана с журналистами
Интервью и беседы М.Лайтмана с журналистами

Из всех наук, которые постепенно развивает человечество, исследуя окружающий нас мир, есть одна особая наука, развивающая нас совершенно особым образом. Эта наука называется КАББАЛА. Кроме исследуемого естествознанием нашего материального мира, существует скрытый от нас мир, который изучает эта наука. Мы предчувствуем, что он есть, этот антимир, о котором столько писали фантасты. Почему, не видя его, мы все-таки подозреваем, что он существует? Потому что открывая лишь частные, отрывочные законы мироздания, мы понимаем, что должны существовать более общие законы, более логичные и способные объяснить все грани нашей жизни, нашей личности.

Михаэль Лайтман

Религиоведение / Религия, религиозная литература / Прочая научная литература / Религия / Эзотерика / Образование и наука
Афонские рассказы
Афонские рассказы

«Вообще-то к жизни трудно привыкнуть. Можно привыкнуть к порядку и беспорядку, к счастью и страданию, к монашеству и браку, ко множеству вещей и их отсутствию, к плохим и хорошим людям, к роскоши и простоте, к праведности и нечестивости, к молитве и празднословию, к добру и ко злу. Короче говоря, человек такое существо, что привыкает буквально ко всему, кроме самой жизни».В непринужденной манере, лишенной елея и поучений, Сергей Сенькин, не понаслышке знающий, чем живут монахи и подвижники, рассказывает о «своем» Афоне. Об этой уникальной «монашеской республике», некоем сообществе святых и праведников, нерадивых монахов, паломников, рабочих, праздношатающихся верхоглядов и ищущих истину, добровольных нищих и даже воров и преступников, которое открывается с неожиданной стороны и оставляет по прочтении светлое чувство сопричастности древней и глубокой монашеской традиции.Наполненная любовью и тонким знанием быта святогорцев, книга будет интересна и воцерковленному читателю, и только начинающему интересоваться православием неофиту.

Станислав Леонидович Сенькин

Проза / Религия, религиозная литература / Проза прочее