Читаем Во имя четыреста первого, или Исповедь еврея полностью

За дощатым курятничком буфета - черная, мрачная лестница, куда еще до подписания акта о приемке пахнущего известкой и краской здания начали сваливать изношенные гимнастические маты, что специально запрещено противопожарными инструкциями, авторам которых прекрасно известна неистребимая людская страсть загромождать хламом все дополнительные выходы, увеличивающие человеческую свободу и усложняющие человеческую жизнь.

Маты, защитного цвета вооруженных сил, защищают еще одно излишество запасной вход-выход в (из) подвал(а) - там мастерская, пахнущая станками, напильниками и самодельными шайбами, причудливыми не хуже фасоли. Запах, как все в Эдеме, прежде всего родной. На этой же черной лестнице богатырь Фоменко дубасил сразу двух ингушей - Ису и Мусу. Пока один поднимался, Фоменко тяжким ударом валил другого. Оценив картину в единый взгляд, я дернул подальше: эти орлы не оставили бы в живых свидетеля их позора.

Я тоже попробовал исполнить роль Фоменко, взяв в статисты двух шпаненков из Копая, - все началось как по маслу: пока поднимался один, я сшибал с ног другого, но выяснилось, что процедура не имеет естественного конца: эти звереныши поднимались и шли под все новые и новые удары, пока я не почувствовал страх: не могу же я с ними драться и завтра, и послезавтра, и... Я начал поддаваться, чтобы они тоже мне поднавешали и, когда нас начнут растаскивать, уже не чувствовали себя посрамленными.

И вот тут-то я в немом недоумении останавливаюсь перед тайной Фоменко: по части чести не нашим шпаненкам было тягаться с ингушами, и если они даже не пытались прирезать его, то единственно потому, что признавали за ним какое-то исключительное право. "Фоменко сам может финариком пощекотать", - увлеченно растолковывал мне Гришка (любого другого он наверняка называл бы Фомой), но я и тогда сомневался: чтобы ингуш, невольник чести, да смандражировал перед такой ерундой, как финарик...

Старший сын наших соседей Бирсановых - первое "ха" из задуманных пяти: Хасан, Халит, Хаит, Хамит, Хомберт (пишу, как слышал) - застрелил свою сестру, чтоб другой раз думала, когда выходит за болгарина (так у нас звали балкарцев, тоже ссыльных): друзья начали над ним смеяться, он взял двустволку, ночью вломился к новобрачным и застрелил сначала его, а потом ее (детали эдемского канона: попутно он раскидал человек двадцать-тридцать: состояние аффекта у нас очень почиталось). Из заслуженного червонца он оттянул восьмеру, был сактирован в завершающем градусе чахотки, а еще через два-три месяца отбыл к горским праотцам, честно заплатив за право называться мужчиной.

Только право же и могло бы его остановить. А оно завоевывается не только тем, чем ты бьешь, но и тем, чем ты готов платить. И ингуши угадывали, что Фоменко тоже не постоит за ценой.

Фоменко, как у нас выражались, лазил с одноклассницей из второго и последнего кирпичного дома, оштукатуренного, с квадратными выступами по углам для еще пущей красы (по ним, как по лестнице, можно - и нужно было вскарабкаться под самую крышу), - в этих домах жила знать (пианино, золотая медаль, столичный вуз) - Фоменко же ждали шахта или автобаза. Злые, а может, и добрые (смотря к кому), языки говорили, что она нарочно кружила ему, знаменитому человеку, голову, не имея, разумеется, серьезных намерений. И однажды, чуть ли не в ночь выпуска - окончательного размежевания - он прямо на слоеном каменном пироге перед поликлиникой убил ее - просадил, говорят, финкой насквозь: у нас в Эдеме это считалось хорошим тоном, только мало кто способен был его поддержать. Пронзенная грудь - я тоже видел в этом некую суровую поэзию (даже сердился на папу, что он в убийстве видит только убийство), пока не обнаружилось, что романтика завершается самыми обычными похоронами, с гробом и оркестром.

У нас в Эдеме дом с покойником был открыт каждому. Мой лучший друг Вовка Казачков сбегал посмотреть и после с бедовостью во взоре поведал, что у убитой девушки сквозь юбку проступали спущенные трусы - у нас в Эдеме ничему не удивлялись: отчего и не положить в гроб в спущенных трусах.

На суде Фоменко бился как припадочный: "Расстреляйте меня, расстреляйте!" - полмилиции сбежалось его держать, растолковывая, что тут не ресторан, здесь приговоры не заказывают. Когда объявили десять лет, мать убитой (все это, впрочем, мне только рассказывали, а ведь наши рассказы служили прежде всего Единству) вскричала: "Живи, Толя!" - и упала без чувств. Когда я уже оканчивал университет, до меня через третьи руки дошло, что Фоменко, русский медведь, сдюжил всю десятку и вернулся в Эдем (нам целый мир - чужбина), но больше он уже не атлет и не герой, а черт его знает кто - я понял только, что он почернел, хотя прежде был белобрыс.

Перейти на страницу:

Похожие книги