Авдотья стояла как неживая, смотрела себе под ноги. Шалымов протянул ей листок квитанции, она молча сунула его за пазуху и, не сказав ни слова, обернулась и не спеша пошла обратно. Толпа тяжко дышала и смотрела ей вслед, пока она не пропала в густеющих сумерках.
— Отпили ребятишки молоко,— просочился сквозь тишину чей-то саднящий голос— В воду будут теперь хлебушко макать...
— Пошли по домам, бабы,— сказала Агаша.— Завтра чуть свет на работу...
— Погоди, еще, кажись, кто-то чешет?
И толпа ахнула, когда вырос из вечерней мглы Егор Дымшаков. Он бежал в тужурке нараспашку, без кепки, точно спасаясь от погони, то и дело дергая за веревку, подгоняя трусившую за ним корову.
Мажаров бросился к нему наперерез, крикнул:
— Что ты делаешь, Егор Матвеевич?
— Делаю то, что все люди! — Ничего больше не объясняя, обойдя парторга, Дымшаков направился прямо к весам.
Последние дни в избе у Дымшако-вых было странно тихо — ходили неслышно, говорили чуть не шепотом, ребятишки не затевали никаких игр. Стоило им зашуметь, как Анисья шикала и они тут же умолкали.
Егор являлся с конюшни поздно, и, глядя на его чу-гунно-темное, тяжелое лицо, Анисья ни о чем не спрашивала. Мужика будто перевернуло — ввалились щеки, 'заросшие рыжеватой щетиной, проступили вмятины на висках, посуровели, поджались губы, и только одни глаза жили, поблескивая холодно и угрюмо. Умывшись, Егор молча садился за стол, молча хлебал щи, вперившись намертво в одну точку, и спрашивать его становилось боязно. Впервые за все годы жизни Анисья не знала, что таилось за этим собранным в морщины лбом, о чем он думал, чем маялся, будто не кровный муж; сидел за столом, а случайный, захожий человек.
Если бы не заботы о доме, о ребятишках, о корове, она и сама не находила бы себе места. Заботы спасали, смягчали тяжкий гнет. Вставала чуть свет, готовила еду и оставляла на целый день в печке, потом бросалась к другому делу, к третьему, так и крутилась до ночи, все на ногах, чтоб некогда было присесть и собрать мятущиеся мысли. Но сколько ни суетилась, дела не убывали, а, кажется, прибавлялись еще, и она не помнила, как добиралась до кровати...
Самые большие хлопоты приносила корова, которую теперь пасли в овраге попеременно с соседями. После школы в овраг отправлялся Васятка, сидел там дотемна; днем,
когда можно было оторваться от дома, Анисья бежала с корзинкой за деревню, накашивала травы по обочинам, тащила на спине вязанку, а спереди туго набитую корзину. Приводила корову из овражка, бросала ей сочную, пахучую траву, ставила пойло, замешенное горсткой отрубей, слушала, как посасывает Милка густую жижу со дна шайки, и это были редкие минуты, когда на душе у Анисьи становилось хорошо и покойно...
В ночь на двадцатое Егор пришел с конюшни поздно: ребятишки давно уже угомонились и спали. Скинув тужурку, он наскоро умылся, но, присев к столу, вдруг отложил ложку в сторону.
— Не пойдет мне никакая еда в горло...
— Аль захворал? — Анисья коснулась рукой его лба.
— Вся деревня болеет, а я чем здоровее?
Она мигом постелила постель, и он грузно лег навзничь.
— Может, свет не гасить? — Анисья стояла в одной рубашке у стола и загораживала ладошкой стекло лампы.
— Гаси, чего там,— устало отозвался Егор.— Чего зря керосин жечь!..
Она потушила лампу, босиком прошла по домотканому половику до кровати, легла, стараясь не потеснить Егора, не потревожить, потом нашарила в темноте большую его руку, взяла к себе на грудь, как ребенка, прижалась к ладони щекой.
— Рубаху надо завтра сменить тебе, а то пропотел весь,— тихо сказала она, чтобы только услышать в ответ его голос.
Егор не откликнулся, лежал не шевелясь, чужой и далекий.
— Алену опять сегодня учительница хвалила — страсть, грит, смышленая! Одни пятерки стала приносить!..
Егор сунул руку под подушку, достал папироску, чиркнул спичкой, осветив на миг грозно сведенные к переносице брови. Он сделал затяжку, другую, потом будто задержал в себе вздох, и Анисья услышала то, что заставило ее похолодеть.
— Придется и нам отвести свою, Аниска...
— Кого вести? Куда? — чувствуя, как все немеет в ней, спросила Анисья, оттолкнула его руку и села в кровати.—Не отдам корову! Слышь? Всю жизнь тебя слушалась, как раба за тобой шла, а тут поперек лягу, что хошь со мной делай! Не отдам!..
— Да тише ты, ребят разбудишь...
— А пускай! — Анисья повысила голос.— Пускай узнают, чего их отец удумал! Может, они в ножки тебе за это поклонятся!
— Будет тебе, будет! — упрашивал Егор.
Он не спорил с ней, словно признавал ее правоту, но она хорошо знала, что невозможно заставить его не делать то, на что он решился.
— Значит, ты на словах только храбрый? — не унималась Анисья.— Хвастался под Аникеем огонь развести, а сам на колени перед ним становишься?
Такого Анисья не испытывала за всю свою жизнь с Егором. Она пугалась того, как захлестывали ее злоба и ожесточение против отца ее детей, но в эту минуту и ненавидела и презирала его.