Существует два вида патриотизма, хотя порой они мешаются в одном человеке. Первый можно бы назвать национализмом; по мнению националистов, все страны уступают их собственной во всех отношениях и должны почитать за счастье господство над собой. Другие страны всегда неправы, менее свободны, менее цивилизованны, не столь прославлены в сражениях, вероломны, склонны поддаваться безумным и враждебным идеологиям, каких не воспримет ни один здравомыслящий человек, не религиозны и вообще ненормальные. Такие патриоты встречаются чаще всего; их патриотизм – самое поганое, что есть на свете.
Второй вид патриота проще всего описать, вернувшись к генералу Фуэрте. Он не верил в «моя страна, права она или нет»; наоборот, он любил родину, видя отчетливо все ее промахи и изо всех сил стараясь их исправить. Он часто высказывался в том духе, что человек, поддерживающий страну, когда она явно неправа, или не видящий ее недостатков, – худший из предателей. И если патриот первой разновидности, на самом деле, упивается собственной дуростью, а не отчизной, то генерал Карло Мария любил страну, как сын любит мать, или брат – сестру.
Он любил Амазонку с непроходимыми каскадами буйной зелени, где растут гигантские деревья и водятся ядовитые желтые лягушки, гигантские змеи, ягуары и мартышки с безумными мордами; где встречаются аборигены, что ходят голыми и плюются отравленными дротиками из трубок. Он любил Карибское море, где плавает скорбная рыба, где у воды миллионы оттенков синего, а прибрежные пески переливаются из белого в желтый. Он любил старинные испанские города на морском берегу и огромных полудиких свиней, что выкапывают себе лежбища под пальмами и целыми днями спят; любил рыбачек, что в сумерках вглядываются в море, высматривая мужей, и тревожатся, как бы на тех не напали акулы. Он любил побережье Тихого океана, что взметалось захватывающими горами; как и все, он горевал каждый раз, когда землетрясение или приливная волна в полнолуние несли разрушения и ужас, и вместе со всеми гордился талантом соплеменников преодолевать несчастья: даже воры не мародерствовали, а закоренелые насильники помогали несчастным женщинам отыскивать детей в нагромождении грязи и обломков.
В отличие от большинства соотечественников, генерал любил даже саванны – во время засухи, когда жара выбеливала кости, а красные камни раскалывались со звуком выстрела гаубицы, и в сезон дождей, когда влажность загоняла людей в реки, где они целыми днями сидели по горло в воде, точно японские обезьянки, охлаждая потные тела и укрываясь от москитов, чьи безжалостные укусы быстро превращались в язвы. Генерал разгуливал по безлюдным местам, где в сухих травах выше человеческого роста кишели рептилии, и заглядывал в останки выжженных молнией деревьев, отыскивая стаи перевернутых летучих мышей-вампиров, что по ночам садились на лошадей и мулов и заражали их бешенством почище собак. Офицерским стеком пробивая дорогу в стене зарослей, он чиркал спичкой и гадал, сколько тут существ, что со щебетом и писком кружатся вихрем в непроглядном мраке, испражняясь чистой кровью.
Еще он любил луну, такую большую и сияющую, что все моря и Щедрины видны без телескопа. Та завалящая, бедная луна, что светила в Европе, вызывала у него презрительную жалость, и он тем больше стремился домой, где ночью ясно, как днем, но взгляд волшебнее. Такие же чувства вызывали европейские гром и молния; здесь раскат грома, подобный выстрелу танковой пушки, словно отдается в голове, катается эхом, вот-вот разнесет ее на куски. Молния дома – ярче вспышки магния, в ней мир застывает прерывистыми живыми картинами; громадные деревья от ее удара валятся прямо на глазах, и она расщепляется, танцуя на макушках гор.
А горы генерал Фуэрте любил больше всего; когда поднимаешься выше и выше, трижды отчетливо меняются климат и все живое вокруг. На первых семи тысячах футов Эдемский сад – пиршество орхидей, колибри и ручейки с восхитительной водой, что каким-то чудом бегут вдоль каждой тропинки. Еще три-четыре тысячи футов – и попадаешь в царство камня и воды, окруженное, будто висячими садами, совсем чужими, будто лунными растениями всех оттенков коричневого, красного и желтого, столь необычными и колдовскими, – о таких читаешь в легендах и романах. Еще выше – и словно попал на Венеру: царство льда и внезапной шалой хмари осязаемой воды; лишайников и журчащих родников, осколков сланца и блистающих белых вершин, откуда людские заботы кажутся далекими и смешными, где небо в тебе и под ногами, где дыхание – подвиг само по себе, где непостижимо громадные тяжелые кондоры кружат в восходящих потоках, точно хозяева иной, фантастической вселенной. Здесь-то их и ловят инки; индейцы знают – кондору нужно больше места для взлета, чем для посадки, и потому устраивают загончик, кладут падаль и ждут. Из перьев они делают одежды, а из полых птичьих костей мастерят зловещие флейты-кены. Инки тут же убивают всякого, кто стреляет этих птиц ради «охоты», из любопытства или тщеславия, и бросают трупы кондорам и стервятникам помельче.