Так во мне начался фильм «Детский сад» — от удара по старому надлому.
С моего первого надлома по ребру я больше всего ненавижу фашистов и спекулянтов.
18. Великий маг
Ужин был при свечах.
Как две черные, витого воска свечи, в воздухе покачивались ещё не зажженные закрученные усы великого мага. Прислоненная к столу трость положила подбородок набалдашника, усыпанный прыщами бриллиантов, на недоеденное золотое крыло фазана «а-ля Романофф» и слушала излияния хозяина.
Хозяин трости, помимо своих живописных занятий, был великим магом. Например, однажды он переставил натурщице нос на место уха, а ухо — на место носа. Затем он устроил выставку татуированных им людей и собирался осуществить поездку через Пиренеи на слоне, подаренном ему для этой цели компанией «Эйр Индия».
Слона он, кажется, предполагал выкрасить в лиловый цвет, напялить на него лакированные сапожки «а-ля казак» и нарисовать на его ушах портреты своей жены — русской эмигрантки родом не то из Перловки, не то из Мытищ. Одним словом, хозяин трости не давал скучать человечеству, уставшему, по его мнению, от жареных фазанов.
— Я божья коровка, — подмигнул трости, а затем мне великий маг и захихикал, довольный тем, что фраза была произнесена по-русски.
— Это он от скромности. Он не божья коровка — он бог! — с достоинством уточнила его жена, доверительно склоняя ко мне свою всемирно известную шею, на которой скромно висели тысяч двести долларов. — Картины моего мужа — это духовное эсперанто, — гордо сказала жена. — Гений выше национальности. Ах эта Россия… Я купила туда тур и собиралась провести полгода, но не выдержала двух недель… Эти русские могут быть счастливы, только когда напиваются.
Я вспомнил, как в вокзальном буфете на станции Зима розовый, словно пупс, крошечный милиционер тащил на себе опухшего инвалида, задевающего стулья деревянной ногой. «Стыдно… — говорил милиционер. — Стыдно, товарищ. Все-таки поезда здесь останавливаются, и в них иностранцы бывают. А вы, понимаете, портите культурный отдых пассажиров. Ложное мнение о нашем районе создаете…» Инвалид не сопротивлялся власти и только бормотал полузащитительно-полуизвинительно: «А ты меня не осуждай, паря, не осуждай… Я вот выпил, и счастливый, и разве кому мешаю?»
Но это говорил он. Он имел на это право.
А двести тысяч долларов, висящие на знаменитой шее, которая уцелела, может быть, благодаря этому инвалиду, были недостаточной ценой, чтобы купить право говорить почти те же самые слова.
Мой друг — американский профессор, специалист по теории непротивления злу, сжал мой локоть:
— Спокойно, Женя…
Но я увидел, как его седой ежик угрюмо встопорщился. Профессор не был поклонником коммунизма. Но он любил Россию. И вообще он был человеком.
В этот момент вошла Она.
Она была в индийском сари, черным звездным туманом обволакивающем ее волнистую фигуру русалки. На нефтяных гладких волосах, как лиловая тропическая бабочка, сидела орхидея. Прямой испанский нос был выточен из загорелого мрамора. Невидимого цвета глаза мерцали и шевелились, глубоко запрятанные под черным навесом ресниц. Она села рядом со мной, длинными змеистыми пальцами сняла с фазана веточку укропа, взяла ее в губы и стала медленно вращать ее губами, отчего образовалось маленькое зеленое сияние.
— Да, гений выше национальности, — повторил великий маг. Он любовно и опытно погладил набалдашник трости, как если бы гладил колено женщины, и добавил: — Как, впрочем, и красота. Гений — это то, что выше. Гений — это то, что преодолело. Когда я вижу на улицах лица так называемых «обыкновенных людей», меня воротит, как от пресной овсяной каши. Признаюсь, меня влекут лица на криминальных полосах газет. Только тогда я начинаю верить, что человечество на что-то способно. Убить — это преодолеть. Убить — это быть выше…
Мне нравились некоторые его картины. Сквозь спекуляцию, эпатаж, шарлатанство в них пробивалась магическая мощь. Например, горяшие жирафы. Я не понимал, почему и зачем они горели, но это они делали здорово. Или — часы, лежащие на фоне раскаленной пустыни, как убитые воины на Куликовом поле. Часы ссыхались, перегибались и растрескивались, как будто голубые асимметричные лужи расползающегося времени. Но «гений и злодейство — две вещи несовместные». И что-то странное стало происходить в моем понимании с картинами великого мага. Краски начали гноиться и медленно стекать, обнажая угреватую, нечистую кожу холстов. О, неправда, неправда, что произведение искусства живет независимо от художника! Оно, как портрет Дориана Грея, изменяется вместе с художником, запечатлевая тени его предательств на лице, когда-то не отягощенном пороками. Если, читая даже самую прекрасную книгу, мы знаем о подлости ее автора, то волей-неволей не сможем воспринимать ее в чистом виде.