Тарасов позвонил куда-то. Через некоторое время в редакцию пришел бледный человек тоже лет тридцати, с огромным лбом, судорожными движениями. Под мышкой он держал шахматную доску.
— Это мой друг — физик Володя Барлас, — сказал Тарасов. — А это поэт Евгений Евтушенко…
Тарасов был первым человеком, который назвал меня поэтом.
— Поэт? — недоверчиво поднял брови Барлас. — Это, знаете ли, многое…
И недоверчиво хмыкнул.
Мне он сначала почему-то показался ненормальным.
Мы вышли втроем из редакции в шумящую молодой июньской листвой Москву 1949 года.
— Поэт, — задумчиво повторил Барлас. — Ну, а что же вы хотите сказать миру?
— Он хочет сказать миру, что он поэт. Это уже кое-что для начала, — защищал меня Тарасов.
Он волновался.
Видимо, этот странный человек с шахматной доской под мышкой и с огромным марсианским лбом многое означал для него. И, видимо, для Тарасова уже кое-что означал и я.
Продолжая идти, я стал читать стихи: одно, второе, третье.
— Ну, вот что, — наконец сказал Барлас, пронзительно глядя на меня, — конечно, вы талантливы… У вас есть напор, есть какой-то звон и гуденье в строчках… Но я пока не вижу за вашей душой ничего, кроме желания убедить мир, что вы талантливы. Мир еще, разумеется, не убежден в этом, и сделать это будет не так легко. Но, предположим, мир поверит в вас. Мир будет ждать от вас каких-то очень важных слов. Что вы скажете?
— Володя, ему же только пятнадцать лет… — снова вступился за меня Тарасов.
— Надо об этом думать уже сейчас. Потом поздно будет, — жестко сказал Барлас.
— Все придет само собой. Главное для него — писать и ни о чем не думать. Ты слишком преувеличиваешь рациональное начало в поэзии, — возражал Тарасов.
— Само собой ничего не приходит… Эмоции — это прекрасно. Но только эмоции — это все-таки очень мало.
Я навсегда благодарен судьбе за то, что она послала мне встречу с этими людьми, во многом определившую мой дальнейший путь. Оба они хотели когда-то стать писателями, и у них это пока не получилось. Они видели во мне как бы свою неосуществленную молодость и хотели, чтобы надежды их молодости осуществились во мне. Мы бродили втроем всю ночь. И, расставаясь уже на рассвете, Тарасов ласково сказал мне, глядя на часы:
— Ну, через час газета с вашими стихами уже выйдет.
— Помните, что вы уже перестаете принадлежать только себе, — продолжал Барлас.
Но я не обратил внимания на его тревожные слова.
Я расстался со своими новыми друзьями и плутал по московским улицам, с трепетом ожидая мгновения, когда откроются газетные киоски, вместе с пьяницами, ожидавшими открытия пивных ларьков.
В семь часов утра я выхватил из рук продавца еще пахнущий типографской краской «Советский спорт», распахнул его и увидел стихотворение и свою фамилию под ним.
Я купил все экземпляры в киоске — штук пятьдесят! — и, размахивая ими, зашагал по улице.
Земля гудела у меня под ногами.
Я казался себе гением.
— Почитайте, тут есть кое-что интересное, — говорил я, даря газеты незнакомым прохожим, таращившим на меня глаза.
Я пришел к маме и торжествующе раскрыл перед ней газету. Не сказал бы, чтобы мама реагировала радостно.
— Да, с сегодняшнего дня ты окончательно погиб, — вздохнула мама.
Может быть, она и была права.
Днем Тарасов устроил мне, чтобы я получил гонорар — 350 рублей.
Паспорта у меня еще не было, и я получил гонорар по метрическому свидетельству.
Девушка из бухгалтерии еле сдерживала смех, разглядывая мою майку, рваные тапочки и нелепо облупленный солнцем нос.
— Он похож на гадкого утенка, — услышал я за своей спиной хихикающий голос. Но я засунул деньги в шаровары, вежливо попрощался и ушел с видом лебедя, которого еще поймут.
Я слышал от мамы и читал в книгах, что все поэты пьяницы.
Поскольку теперь я был поэтом, то я решил пропить свой гонорар. Я посоветовался, как это лучше сделать, со своим другом — пятнадцатилетним сыном нашего дворника. Он солидно сказал, что надо, конечно, пойти в ресторан, и, разумеется, с женщинами.
На роли женщин мы пригласили двух семнадцатилетних девочек, одна из которых работала в парикмахерской, другая — фрезеровщицей на заводе, и отправились по их рекомендации в ресторан «Аврора».
Этот крикливый и безвкусный ресторан, с гигантскими кариатидами и амурами, порхающими по потолкам, казался мне каким-то иным, волшебным миром.
Я рассматривал меню и, увидев надпись «сухое вино», немедленно потребовал его. Когда принесли бутылку, я страшно разочаровался. Я был уверен, что это вино в таблетках.
В общем, девчонки доставили меня к маме только под утро. Меня выворачивало наизнанку после волшебного мира.
Мама плакала. Я совсем забыл, что в десять часов утра у меня была назначена проба на стадионе.
Я поднялся с разламывающейся головой, кое-как оделся и поплелся туда.
Я встал в ворота, ничего не соображая.
Мяч двоился и троился в моих глазах.
Я не мог отразить ни одного удара.
Тренер подошел ко мне и участливо спросил:
— Ты болен? — Но, наклонившись ко мне, он потрясенно отшатнулся.
Тренер простер руки и, обращаясь к замершим футболистам, произнес: